Борис Соколов - Гоголь
Много еще пройдет времени, пока уразумеется вполне все глубокое и строгое значение Гоголя, этого монаха-художника, христианина-сатирика, аскета и юмориста, этого мученика возвышенной мысли и неразрешимой задачи! Нельзя было художнику в одно время вместить в себя, выстрадать, высказать вопрос и самому предложить на него ответ и разрешение! Вспомним то место в конце 1-го тома „Мертвых душ“, когда из души поэта, наболевшей от пошлости и ничтожества современного общества, вырываются мучительные стоны и, охваченный предчувствием великих судеб, ожидающих Русь, эту непостижимую страну, он восклицает: „Русь! куда несешься ты, дай ответ!.. Не дает ответа!..“
И не дала она ответа поэту, и не передал он его нам, хотя всю жизнь свою ждал, молил и домогался истины. Ответ желал он найти и себе и обществу, требовавшему от него разрешения вопросу, заданному „Мертвыми душами“. Долго страдал он, отыскивая светлой стороны и пути к примирению с обществом, как того жаждала любящая душа художника, искал, заблуждался (только тот не заблуждается, кто не ищет), уже не однажды думал, что найден ответ… Но не удовлетворялось правдивое чувство поэта: еще в 1846 году (в действительности — летом 1845 г. — Б. С.) сжег он 2-й том „Мертвых душ“; опять искал и мучился, снова написал 2-й том и сжег его снова!.. Так по крайней мере понимаем мы действия Гоголя и ссылаемся в этом случае на четыре письма его, напечатанные в известной книге („Выбранные места из переписки с друзьями“)… Но недостало человека на это новое испытание, и деятельность духа напором сил своих, постоянно возраставшим, без труда разорвала и сломила сдерживавшие ее земные узы… Вся жизнь, весь художественный подвиг, все искренние страдания Гоголя, наконец, сожжение самим художником своего труда, над которым он так долго, так мучительно работал, эта страшная, торжественная ночь сожжения и вслед за этим смерть все это вместе носит характер такого события, представляет такую великую, грозную поэму, смысл которой еще долго останется неразгаданным.
Многим из читателей, не знавшим Гоголя лично, может показаться странным, что художник, заставлявший всю Россию смеяться по собственному произволу, был человек самого серьезного характера, самого строгого настроения духа; что писатель, так метко и неумолимо каравший человеческое ничтожество, был самого незлобивого нрава и сносил без малейшего гнева все нападки и оскорбления; что едва ли найдется душа, которая бы с такою нежностью и горячностью любила добро и правду в человеке и так глубоко и искренно страдала при встрече с ложью и дрянью человека. Как на нравственный подвиг, требующий чистого деятеля, смотрел он на свои литературные труды и — живописец общественных нравов — неутомимо работал над личным, нравственным усовершенствованием. Пусть те из читателей, для которых неясен образ Гоголя, сами посудят теперь, какую пытку испытывала эта любящая душа, когда, повинуясь своему призванию, шла „об руку“ с такими героями, каковы вполне верные действительности герои „Мертвых душ“. Пусть представят они себе этот страшный мучительный процесс творчества, прелагавший слезы в смех и лирический жар любви и той высокой мысли, во имя которой трудился он, — в спокойное, юмористическое созерцание и изображение жизни. Человеческий организм, в котором вмещалась эта лаборатория духа, должен был неминуемо скоро истощиться…
Нам привелось два раза слушать чтение самого Гоголя (именно из 2-го тома „Мертвых душ“) (в январе 1850 г. — Б. С.), и мы всякий раз чувствовали себя подавленными громадностью впечатления: так ощутителен был для нас этот изнурительный процесс творчества, о котором мы говорили, такою глубиною и полнотою жизни веяло от самого содержания, так много, казалось, изводилось жизни самого художника на писанные им строки. Да, если и ошибался этот гениальный поэт в некоторых своих воззрениях (высказанных, например, в „Переписке с друзьями“), то тем не менее подвиг всей его жизни вполне чист и высок, вполне искренен. Явится ли еще подобный художник или, быть может, со смертью Гоголя, наступает для нас иная пора?.. В одном из напечатанных своих писем („Выбранные места из переписки с друзьями“) Гоголь говорит: „Три первых поэта, Пушкин, Грибоедов и Лермонтов, один за другим, в виду всех, были похищены насильственною смертью в течение одного десятилетия, в поре самого цветущего мужества, в полном развитии сил своих, и никого это не поразило. Даже не содрогнулось ветреное племя“… Теперь, не досказав своего слова, похищен смертью человек, которого значение для России важнее всех упомянутых трех поэтов, на которого так долго обращались взоры, полные надежд и ожидания, который был последнею современною светлою точкою на нашем грустном небе… Содрогнется ли, хоть теперь, ветреное племя?..»
АКСАКОВ Константин Сергеевич (1817–1860),
старший сын С. Т. Аксакова, публицист-славянофил, историк и драматург. Как и все семейство Аксаковых, дружески относился к Гоголю.
По свидетельству И. И. Панаева, «Константин Аксаков, видевший в нем (Гоголе. — Б. С.) русского Гомера, внушил к нему энтузиазм во всем семействе… День этот (когда Гоголь посетил Аксаковых, чтобы прочесть главы из „Мертвых душ“. — Б. С.) был праздником для Константина Аксакова… С какою любовию он следил за каждым взглядом, за каждым движением, за каждым словом Гоголя! Как он переглядывался с Щепкиным! Как крепко жал мне руки, повторяя:
— Вот он, наш Гоголь! Вот он!»
В статье «Несколько слов о поэме Гоголя „Похождения Чичикова, или Мертвые души“» (1842), опубликованной отдельной брошюрой, А. утверждал: «Пред нами возникает новый характер создания, является оправдание целой сферы поэзии, сферы, давно унижаемой; древний эпос восстает перед нами… Тот же глубокопроникающий и всевидящий эпический взор, то же всеобъемлющее эпическое созерцание… Некоторым может показаться странным, что лица у Гоголя сменяются без особенной причины; это им скучно, но… именно эпическое созерцание допускает это спокойное появление одного лица за другим, без внешней связи, тогда как один мир объемлет их, связуя их глубоко и неразрывно единством внутренним… Созерцание Гоголя таково… что предмет является у него, не теряя нисколько ни одного из прав своих, является с тайною своей жизни, одному Гоголю доступною; его рука переносит в мир искусства предмет, не измяв его нисколько; нет, свободно живет он там, еще выше поставленный; не видать на нем следов его перенесшей руки, и поэтому узнаешь ее. Всякая вещь, которая существует, уже по этому самому имеет жизнь, интерес жизни, как бы мелка она ни была, но постижение этого доступно только такому художнику, как Гоголь; и в самом деле, все: и муха, надоедающая Чичикову, и собаки, и дождь, и лошади от заседателя до чубарого, и даже бричка — все это, со всей своею тайною жизни, им постигнуто и перенесено в мир искусства (разумеется, творчески создано, а не описано, Боже сохрани; всякое описание скользит только по поверхности предмета); и опять, только у Гомера можно найти такое творчество… Хотя это только первая часть, хотя это только начало реки, дальнейшее течение которой Бог знает куда приведет нас и какие явления представит, — но мы, по крайней мере, можем, имеем даже право думать, что в этой поэме обхватывается широко Русь, и уж не тайна ли русской жизни лежит, заключенная в ней, не выговорится ли она здесь художественно? Не входя подробно в раскрытие первой части, в которой во всей, разумеется, лежит одно содержание, мы можем указать, по крайней мере, на ее окончание, так чудно, так естественно вытекающее. Чичиков едет в бричке, на тройке; тройка понеслась шибко, и кто бы ни был Чичиков, хоть он и плутоватый человек, и хотя многие и совершенно будут против него, но он был русский, он любил скорую езду, — и здесь тотчас это общее народное чувство, возникнув, связало его с целым народом, скрыло его, так сказать; здесь Чичиков, тоже русский, исчезает, поглощается, сливаясь с народом в этом общем всему ему чувстве. Пыль от дороги поднялась и скрыла его; не видать, кто скачет, видна одна несущаяся тройка.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});