Яков Гройсман - Встречи в зале ожидания. Воспоминания о Булате
На подъем я был всегда легок и вскоре отправился со своей картиной на базу Северного флота в Североморске. Затем показал «Женю, Женечку…» в Балтийске. И везде моряки и офицеры принимали картину как нормальные зрители, переживали за героев, хохотали. Я осмелел и показал фильм еще в нескольких наземных воинских частях. В общем, накопил пачку отличных отзывов от политотделов. И тогда же дал телеграмму протеста председателю Совета министров Косыгину на триста слов. Там были такие слова: «…Даже преступники знают, за что их судят, а нашу картину уничтожают без объяснения причин».
И вот мы с Булатом решились отправиться в «логово врага» – в ГлавПУР. А в это время случилось так, что твердокаменный начальник Епишев куда-то уехал и его замещал контр-адмирал, у которого с чувством юмора всё оказалось в порядке. На просмотре картины мы с Булатом сидели прямо за этим адмиралом, хохотавшим до слез.
Хохотали все.
После того как просмотр закончился и зажгли свет, этот контр-адмирал обратился к присутствующим: «Высказывайтесь». И один за другим вставали майоры, капитаны, полковники и говорили, что фильм – вредный, что они поддерживают решение Госкино уничтожить картину, только авторов надо наказать и пленку смыть…
В общем, картину разнесли в пух и прах. А этот самый контр-адмирал сидел, опустив глаза, и молчал. Мы с Булатом смотрели на него и думали: какой же он беспринципный: так хохотал и вдруг молчит. Когда наступила тишина, он поднял глаза: «Все высказались? Ну так вот, картина – хорошая. А если рассуждать, как вы (майор такой-то) или вы (полковник такой-то), то мы вообще уничтожим искусство». И ушел. А в армии ведь как? Самая высокая инстанция – последняя и ее никогда не обжалуют. И генерал Востоков, курировавший тогда искусство для армии, подхватил меня и Булата под локти и повел в свой кабинет. Закрыв почему-то дверь на ключ, он сказал: «Вашу картину мы решили поддержать».
Так в «игольное ушко» картина «Женя, Женечка и „катюша“» пролезла на экраны. И как ни разносила картину пресса, а «Женя, Женечка…» хорошо прошла у зрителей, хоть и третьим экраном, без рекламы. Правда, цифры посещаемости тогда выправлялись в пользу идеологически важных картин, которые этими дутыми показателями оправдывали политику Госкино.
Я хотел работать с Булатом и дальше. Я подал не одну заявку в расчете на Булата, потому что это были трагикомические темы. Но всё это наталкивалось на «Что, что?! Окуджава?!» Чиновники без слов давали понять, что и читать заявку не станут.
Отчасти дело было еще и в том, что с Булатом в то время разгорался очередной конфликт.
«Нью-Йорк таймс» напечатала, что в СССР нет свободы творчества, и, в частности, сослалась на судьбу Окуджавы. Булата как члена партии вызвали в ЦК КПСС. От него потребовали написать опровержение. Булат отказался. Он сказал: «Мне с собою жить до конца дней, а вас, не знаю, увижу ли еще раз». Так он ответил главному идеологу, секретарю ЦК КПСС Ильичеву. И тогда первичная писательская парторганизация исключила Окуджаву из партии, а районная утвердила. Но ЦК КПСС замял дело. Нашлись понимавшие, что гонения на поэта, известного на Западе, только подогреют антисоветские настроения.
И всё же, когда я задумал картину о декабристах, я не мог не прийти к Булату, поскольку тема была ему близка. Он ведь уже написал пьесу о декабристах для Ленинградского ТЮЗа. Я пришел к нему с предложением, чтобы он со мной в соавторстве включился в «Звезду пленительного счастья». Он мне сказал: «Володя, мне неинтересно иметь дело с документально известными историями, которые не оставляют место для фантазии. Здесь я тебе не нужен». Я возразил: «Но ты же пишешь о Пестеле повесть „Глоток свободы“?» – «Чудак, это вовсе не о Пестеле. Я придумал героя Авросимова, писаря на допросах Пестеля[2]… Я его сочинил и совершенно свободен, а у тебя – документы».
И пришлось мне писать сценарий «Звезды пленительного счастья» самому.
Булат согласился написать лишь романс для поручика Анненкова («Кавалергарды, век недолог»). После «Белого солнца пустыни» с песенкой Верещагина о «госпоже удаче» я уже не мыслил обходиться без песни Булата, и для экранизации «Леса» он также сочинил куплеты бродячих актеров:
Бог простит, беда научит,судьба с жизнью разлучит.Кто что стоит, то получит,а не стоит – пусть молчит.Наша жизнь – ромашка в поле,пока ветер не сорвет…Дай Бог воли! Дай Бог воли!Остальное заживет.
Слова эти, как и сам фильм, вызвали негодование в Госкино. Кто, кроме партии, вправе судить, кто что стоит и что получит? К какой воле зовет Окуджава в «самой свободной стране»? Вместе с «вредным» текстом песни были вырезаны «алкогольные» и «сексуальные» сцены, «искажающие русскую классику». В конце концов фильм отправили на полку, а режиссера изгнали из кино.
Кто-то назвал романы Булата «историческими романсами». Я убежден, что как драматург он мог сочинять сценарии самостоятельно, без соавторства, потому что в прозаических произведениях Булата была та же интонация, что и в его стихах, – ироническая и грустная. Но Булат поставил на себе крест, приняв близко к сердцу самооправдание чиновников, пугавшихся его аполитичности и приверженности «абстрактному гуманизму» (термин тогда был сродни ругательству). Вместо того чтобы сказать: «Да, мы холуи системы и живем в страхе», они обвиняли Булата в незнании законов кинодраматургии. А Булат по своей скромности в это уверовал. И даже перед «Женечкой…» он мне говорил: «Слушай, ну зачем я тебе? Ты всё сам хорошо придумал». А на поверку выходило, что самое остроумное в картине (блистательные комедийные диалоги) сочинено Булатом. И я лишь иногда развивал его тексты в импровизациях вместе с актерами.
Однажды я пришел к Булату совершенно убитый, когда после триумфа «Белого солнца пустыни» одна за другой отметались мои заявки…
Я притащился в упадке, но, прежде чем нажать кнопку звонка, сколько мог приободрился. Булат, очевидно, что-то почувствовал. «Ты знаешь, я только что поймал мелодию песенки, вот послушай, как тебе?» И он поет мне: «Моцарт на старенькой скрипке играет… / Не оставляйте стараний, маэстро… / Не расставайтесь с надеждой, маэстро…» Аккомпанируя себе на гитаре, он допел и смотрит на меня. А я глаза вытираю. Булат с такой лукавинкой в глазах спрашивает: «Что, понравилось, да? Понравилось? Правда, понравилось?» Я киваю. «Булат, а можешь еще раз?» И он снова поет, потому что понял, как мне нужны были эти его слова.
Когда он и сам чувствовал, что у него случилась настоящая удача, он не восклицал, как Пушкин: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!», а спрашивал скороговоркой: «Нравится, да? Правда, нравится?» А глаза довольные, смеющиеся.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});