Александр Генис - Довлатов и окрестности
Для Кельвина общение с Океаном начинается раньше, чем он готов себе в этом признаться: “Кожу на шее и спине начало жечь, ощущение тяжелого неподвижного взгляда становилось невыносимым. Я бессознательно втягивал голову в плечи и все сильнее опирался на стол… Комната была пуста”. Ощутив на себе тяжелый взгляд Соляриса, Кельвин, еще того не зная, вступил в долгожданный контакт с чужим разумом, но не на своих, а на его условиях. Все дальнейшее в романе – продолжение этого эксперимента.
Солярис общается с людьми точно так же, как люди с ним, – втемную, на ощупь, не понимая, с кем имеет дело. Видя человека целиком, он не способен отделить рациональное от иррационального, разум – от души и, что особенно важно, сон – от яви. Все “жестокие чудеса” планеты начинаются ночью. “Океан, – объясняет Сарториус явление “гостей”, – выуживает из нас рецепт производства во время сна. Океан полагает, что самое важное наше состояние – сон, и именно поэтому так поступает”.
По-своему Солярис прав. Во сне, когда наше сознание срастается с подсознанием, мы вновь цельны. Лишь во сне человек адекватен себе. Спящий – тот, кто есть, а не тот, кем он хочет или может казаться. Понять всю мучительность этой ситуации Кельвину помогает другая жертва эксперимента – Снаут, которого Солярис наказал еще сильней. Его гость, о котором мы, впрочем, ничего не знаем, – материализация фантазии, а не реальности, пусть и прошедшей. “То, что произошло, – говорит Снаут, – может быть страшным, но страшнее всего то… что не происходило… Возьмем… фетишиста, который влюбился, скажем, в клочок грязного белья… Такое случается. Но ты, вероятно, понимаешь, что бывают и такие вещи… такие ситуации… которые никто не отважится представить себе наяву, о которых можно только подумать, и то в минуту опьянения, падения, безумия – называй как хочешь. И слово становится плотью. Вот и все”.
Это значит, что Солярис не отделяет действительность от вымысла, бывшее – от небывшего. Океан сам творит свою реальность. Для него нет ничего невозможного – мысль и есть дело, слово и есть плоть. Судя нас по себе, он ничего не знает о той границе между мечтой и реальностью, которую мы считаем непреодолимой. Его неведение – признак ущербности, которая является обратной стороной всемогущества.
Концепция ущербного Бога – самый радикальный тезис в теологии “Соляриса”. Эту еретическую идею, настолько озадачившую советских цензоров, что они ее выбросили из первого русского перевода романа, Кельвин излагает в самом конце книги. Очищенный пережитыми страданиями от ученой спеси, он все прощает Океану, поняв, что тот не ведал, что творил. Кельвин приблизился к пониманию Океана только тогда, когда научился ему сочувствовать: “Это Бог, ограниченный в своем всеведении, всесилии, он ошибается в предсказаниях будущего своих начинаний. Этот… мой… Бог – существо, лишенное множественного числа”.
Одиночество делало Океан всемогущим. Добившись тотальной власти над средой, он стал ею. На Солярисе не было ничего, что не было бы Солярисом. В его мире не оставалось места для понятия Другого. Оно появилось вместе с людьми, которые открыли разумному Океану его ущербность. Солярис был Богом, пока не встретил человека. Проблема контакта для Соляриса еще более мучительна, чем для людей. Мы подготовлены к встрече своей историей – и биологией. Мы знаем, что мы – разные, Солярис знал, что он один. Единственное число чужого Океана – того же порядка, что и нашего. Он не один среди многих, он один, как одна вода, какую бы форму она ни принимала.
Роман, учитывающий позицию Соляриса, приобретает новый смысл, а производство фантомных гостей – свою цель. Солярис изготавливает одних людей из других точно так же, как он творит из себя симметриады или мимоиды. Эти гигантские конструкции – его плоть и дух, неотделимые от породившей их мыслящей протоплазмы. Они никогда не отделяются от Океана, не становятся Другим. То же происходит и с гостями. Отростки подсознания, они – продолжение человека, неотделимые от него, как зеркальное отражение от оригинала.
Для Тарковского гости – овеществленная совесть, призраки, вызванные к жизни чувством вины. Но для Соляриса эти фантомные существа – посредники в диалоге. Сотворенные по человеческому подобию, они наделены нашей душой, но чужим телом. Двойственность их природы носит знаковый характер. Ничего не зная о человеке, Солярис имитирует его, демонстрируя готовность к информационному обмену. Любой разговор на незнакомом языке начинается с того, что мы подражаем чужой речи, не понимая ее значения. “Гости” – первые слова межпланетного диалога. Смутно догадываясь об этом, Снаут высказал предположение, которое Океан осуществил: “Если бы мы cмогли создать симметриаду и бросили ее в Океан, зная архитектуру, технологию и строительные материалы, но не представляя себе, зачем, для чего она служит, что она для Океана…”
Гости, являющиеся людям, и есть такие симметриады. Они – плод недоразумения. Океан, которому чуждо понятие индивидуальности, ничего не знает о любви, о рождении, о смерти. Поэтому созданные им гости повторяемы, неуязвимы и неуничтожаемы, как сам Океан.
Ошибка Соляриса в том, что сотворенные по нашему образцу существа не могли не очеловечиться. Клон стал личностью, обзаведясь ее непременным атрибутом – свободой воли. Для Океана это должно было бы быть полной неожиданностью – как если бы пальцы обрели автономию, начав вести независимую от руки жизнь.
Но нам удивляться нечему. Трагический эксперимент Соляриса – парафраз центрального парадокса теологии. Даже всемогущий Бог, создав свободного человека, не может предсказать последствия своего творения. Это делает Его ущербным, а нас – несчастными.
Борхес: танго
Буэнос-Айрес я попал, когда Борхес еще был жив. Но тогда меня больше интересовало танго. Поэтому, когда в бархатном кабаре запела о страстном затянутая в черное дива, мы с женой смело вышли к оркестру и закружились в такт. Чуть позже выяснилось, что это было так же нелепо, как плясать под Окуджаву. Иногда танго не танцуют, а поют, как это делал и сам Борхес:
Но, ни годам, ни смерти не подвластны,Пребудут в танго те, кто прахом стали.
Все важные для переимчивой русской литературы западные авторы, такие как Хемингуэй или Кафка, входили в нее соратниками и “попутчиками”. Борхес разделяет эту завидную судьбу, которая послушно подтверждает догадки писателя о природе времени. Избавляясь от “зла истории”, Борхес считал всех писателей не только современниками, но и соавторами. Вечные идеи, образы и метафоры бродят как персонажи в поисках авторов, которых они, в сущности, берут лишь напрокат. Можно сказать, что в мире Борхеса случаен человек, но не литература.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});