Двужильная Россия - Даниил Владимирович Фибих
– Вам недостаточно больничного питания. Для того чтобы поставить вас на ноги, требуется еще дополнительное питание.
Сказал и пошел дальше, опытный человек.
Вот этим-то дополнительным питанием, этим довеском, благодаря которому чаши весов моей жизни и смерти, стоящие на одном уровне, заколебались и чаша жизни стала перетягивать, – оказались ежемесячные мамины, совсем не роскошные, но спасительные посылки. Дело было не только в тех пищевых продуктах, которые она присылала, – белых, насушенных ею сухариках, куске шпика или банке американской тушенки, сахаре, печенье и прочем. Дело было и в присылаемых ею вещах, которые я утилизировал с наибольшей для себя выгодой. Взять хотя бы московские газеты – их можно было посылать. Прочитав их с большим интересом от корки до корки, после того я разрезал газеты самодельным ножичком на мелкие квадратики для самокруток. Такие бумажки продавал курильщикам по здешней таксе: двадцать копеек каждая. А на вырученные деньги покупал у Максимова хлеб и дыни.
Но как сложно, как мучительно было всякий раз получать посылку из Москвы! Радость, нежная благодарность маме, боль за нее вскоре сменялись озабоченностью: как лучше распределить полученное? Что съесть самому, а чем поделиться с соседями, с Чижом, с Цивковским? Ведь невозможно все сожрать самому и ни крошки не уделить изголодавшимся товарищам, которые лежат бок о бок. И так со всех сторон устремлены на тебя горящие глаза: смотрят, что получил, наблюдают за каждым твоим движением, следят, как разбираешь присланное, что именно ешь. Кусок застревал в горле.
А с другой стороны, не может моя бедная мама кормить десятки голодных людей в ущерб мне, ее сыну. Ведь последнее от себя отрывает.
Распакованную продуктовую посылку приходилось хранить у себя под головой, на глазах у всех. Новые тревоги и опасения: как бы ночью, когда спишь, не забралась туда чужая рука.
С чувством нравственного удовлетворения вспоминаю лагерную свою характеристику, данную одним уркой, с которым, уже позже, пришлось лежать в бурминском стационаре:
– Вы артельный мужик. Вас везде уважать будут, – сказал он.
Что ж, как будто уважали…
Регулярные мамины посылки все-таки сделали свое дело. Всю суровую казахстанскую зиму, с сорокаградусными морозами, с бешеными буранами, когда, выйдя из барака, сразу же попадаешь в кипящее ледяное молоко, где за пять шагов человека не видно, нечем дышать, – всю эту зиму пролежал я в полустационаре, в зоне, а весной врачи сочли меня, видимо, достаточно уже окрепшим и выписали.
После, несколько месяцев спустя, когда я был переброшен на расконвоированный участок Дарью́, приехавший туда начальник санчасти сказал, как мне передали товарищи:
– Мы никак не думали, что Фибих выживет.
32
Сразу после выхода из зоны меня послали на работу – скалывать лед перед квартирой начальника отделения лейтенанта Завадского. Была весна, оттепель, светило яркое солнце, снег почти весь стаял.
С трудом мог я поднять тяжелый лом, который мне дали. Стукну раза два и стою, дышу, собираюсь с мыслями. Тем не менее минут через десять я уже набил себе водяные пузыри. Рукавиц мне не дали. Еще через несколько минут пузыри были сорваны. Холодное железо лома липло к окровавленным ладоням.
Вышел дворник начальника отделения, заключенный, крепкий усатый старик, по внешности напоминавший Сталина, и набросился на меня:
– Чего ты, как курица, тюкаешь? Стоит, тюкает… Работать надо, а не дурака валять. Кормят вас, лодырей, дармоедов!
Это был типичный лагерный холуй. Наверно, вот так же, как подхалимничал сейчас перед начальником отделения, в свое время угодничал перед немцами на оккупированной территории.
Лагерь воспитал во мне ненависть к холуйству и к холуям всякого рода.
Я был слишком слаб для того, чтобы ответить усатому дворнику так, как следовало. Я даже не показал ему своих ладоней, по которым стекала кровь, как у распятого Христа. Не показал из-за презрения к этому человеку. Я молчал и продолжал тюкать тяжелым ломом, долбя, как мог, грязный лед.
Вскоре, однако, судьба мне улыбнулась: послали на общую кухню чистить картошку. Картошка! Мы, зеки, не видели ее, мы могли только сладостно мечтать о ней и иначе как «картошечка» не называли. А теперь втроем – я и еще двое заключенных – мы часами сидели на кухне возле больших, туго набитых мешков и непрерывно срезали ножами ленты картофельной кожуры. Продукция наша шла в столовую для вольных, не заключенным.
Улучив удобную минуту, то один, то другой из нас хватал несколько наиболее крупных картофелин, передавал через проделанное в стене квадратное оконце в кочегарку и вновь усаживался прилежно работать ножом. Там картофелины пекли в золе и, некоторое время спустя, передавали нам обратно – горячие, обжигающие, покрытые серой пыльцой. Даже без соли удивительно вкусна была печеная картошка. Половина того, что мы передавали, по молчаливому соглашению оставалась у кочегаров.
Затем пришло повышение по службе: из кухонных мужиков при столовой для заключенных перевели меня в истопники при вольной столовой.
Рабочий день начинался с пяти утра. У двери кочегарки ждала меня большая копна сухого сена, еще с вечера привезенная и сваленная здесь. Степная безлесная Бурма отапливалась сеном, соломой, кизяками и караганником – здешним низкорослым кустарником, за которым ходили специальные рабочие бригады. Карагандинского угля мы не видели.
Первым делом нужно было перетаскать на вилах все привезенное сено к себе в закоптелую, пыльную, пахнущую застарелой гарью кочегарку и сложить у стены, чтобы под рукой было. Только-только заканчивал перетаскивать, как от моего начальства – повара поступала команда:
– Начинай топить.
И тут я превращался в автомат, совершающий в продолжение нескольких часов одни и те же механические движения. Становился роботом. Топок было две. Я открывал чугунную дверку одной, уже топившейся, всаживал вилы в сено, совал захваченный навильник в гудящий оранжевый огонь, шуровал, чтобы лучше горело, закрывая дверку первой топки, открывал дверку второй, всаживал вилы в сено, совал в топку, шуровал, закрывал печь. Схваченное пламенем сено в первой топке мгновенно прогорало. Опять открывай дверку, захватывай новый навильник, суй в печь, закрывай дверку, открывай дверку второй, где сено тоже уже сгорело, суй туда, закрывай дверку второй печи, открывай первую. Дверка – сено – топка – дверка; дверка – сено – топка – дверка; дверка – сено – топка – дверка; дверка – сено – топка – дверка. Пламя в печах гудело, ярилось…
Так непрерывно в течение нескольких часов.
Сыроватое сено плохо сгорало, порой в печи слышался глухой пушечный выстрел, и вырвавшийся наружу клуб серого дыма застилал тесную кочегарку. Очевидно, то же самое происходило и в кухне,