Михаил Филин - Мария Волконская: «Утаённая любовь» Пушкина
Не раз приходила на выручку княгиня Мария Николаевна и оказавшимся в беде простолюдинам. Например, в течение нескольких лет она упорно хлопотала за невинно осужденного татарина Сали, опекала его и поддерживала материально. В итоге Волконская (благодаря собственной настойчивости и связям все того же H. Н. Раевского-младшего) добилась-таки своего: Сали был оправдан и возвращен на родину, в полуденные края.
Полуденные края… Живя в Урике и «Камчатнике», княгиня иногда перечитывала пушкинские произведения, но о самом поэте в ее тогдашних письмах, отправленных в Россию, кажется, не было упомянуто. Зато Мария Николаевна часто рассказывала своим детям о столь дорогом для нее, связанном с «утаённой любовью», Крыме — рассказывала, «как растут в Крыму розы и каким образом растет виноград, персики и другие прекрасные плоды <…>. Они не могут представить себе страну, в которой не идет снега и зимой не надо закутываться с головы до ног в мех», — писала она родственнице[781].
Смерть Александра Пушкина очень изменила Марию Николаевну. Привыкшая к самоанализу княгиня вдруг поняла, что теперь, после нелепой гибели поэта, из ее жизни вслед за ним удалилась и поэзия. Она стала сугубо частным лицом, обывательницей, которая существует как бы вне (или почти вне) культурного контекста эпохи. Ее кругозор отныне заметно сузился, текущие государственные дела (скажем, реформа местного управления или осторожная подготовка правительства к освобождению крестьян) оставляли Марию Волконскую равнодушной. Наша героиня научилась ценить поступок за его авантаж. Такая Волконская, сосредоточенная на повседневных материях, нет-нет да и походила на заурядную, полунищую, бесповоротно погрязшую в быте провинциальную барыню.
Конец тридцатых и начало сороковых годов — период тяжелого душевного кризиса жены декабриста. В это время даже ее почерк, ранее весьма изящный, стал «небрежнее и менее разборчив». Биограф княгини О. И. Попова утверждает: «Перед нами образ М<арии> Н<иколаевны>, в котором потускнели краски былого энтузиазма и романтического порыва»[782].
Волконская ощутила, что ее «великое смирение»[783], увы, не беспредельно, что она измаялась, ужасно устала и утратила интерес к жизни. «Я совершенно потеряла живость характера, вы бы меня в этом отношении не узнали, — сообщала она сестре Елене в 1838 году. — У меня нет более ртути в венах. Чаще всего я апатична; единственная вещь, которую я могла бы сказать в свою пользу — это то, что во всяком испытании у меня терпение мула; в остальном — мне всё равно, лишь бы только мои дети были здоровы. Ничто не может мне досаждать. Если бы на меня обрушился свет — мне было бы безразлично»[784].
В ее письмах не раз заходила речь о том, что ей уже не удастся вернуться в Россию. Так, прося Николая Раевского почаще браться за перо, княгиня добавляла: «Подумай только, что я никогда не увижусь с тобой, что мне суждено никогда не знать твоей жены. Значит, ты должен мне писать и попросить ее о том же»[785].
Те же упаднические мотивы присутствовали и в письмах М. Н. Волконской к А. М. Раевской. К примеру, 25 августа 1839 года княгиня просила «добрую и дорогую Аннет»: «В свободную минуту вспомните, что одно ваше слово принесет радость в очень далекую и навсегда разлученную с вами семью». Далее Мария Николаевна писала в том же тоне: «…Ради Бога, не занимайтесь моей печальной особой; это — напрасная трата, которая меня немного стесняет, потому что мне суждено не быть никогда в состоянии отплатить вам тем же, ни доставить вам удовольствие каким-нибудь сюрпризом»[786]. Характерен и следующий фрагмент ее письма к жене брата: «Добрая и прелестная сестра, я получила от вас чудесный браслет, который гораздо лучше шел бы к вашей руке, чем к моей, потому что вот уже пятнадцать лет, как я не ношу ничего подобного. Однако я надела его на одно мгновенье, чтобы он достиг цели, которую вы ему назначили, и со своим смуглым и сумрачным лицом несколько походила на бурятского бурхана, украшенного побрякушками, а затем я передала его дочери…»[787]
Вот до чего подчас доходила в Урике падшая духом княгиня — до уподобления себя бесчувственному медному истукану, идолу кочевников…
Иногда Мария Николаевна развлекала себя тем, что предавалась «воспоминаниям детства». Однажды H. Н. Раевский получил от нее такое ностальгическое письмо: «…Годами ты больше подходил к нам, сестры и я были доверчивей, дружнее и ближе с тобой, чем с Александром (старшим братом. — М. Ф.), который всегда подавлял нас своим превосходством. Это не значит, чтобы у тебя не было этого превосходства над нами, но ты моложе и добродушнее, ты был скорее нашим товарищем, чем он. Милый друг, я часто возвращаюсь мыслью к годам, протекшим под отцовским кровом; ты никогда не заставлял меня страдать, я не могу сделать тебе ни малейшего упрека; говорю тебе это, зная хорошо, что, воздавая тебе справедливость, я доставлю тебе удовольствие»[788].
В другой раз (23 марта 1839 года) княгиня Волконская откровенничала с невесткой, А. М. Раевской: «Я так люблю Николая, что не могу думать о нем без слез. По годам он больше подходит ко мне, чем Александр, и потом у него есть та детская доброта, веселость и простота в обращении, которые тотчас же покоряют сердце. Что за страсть к музыке и желание петь со мной, тогда как он не мог взять ни одной ноты — ему всегда нужно было повторять тридцать шесть тысяч раз одно и то же место. Милый, славный Николай, как я была бы счастлива теперь услышать только звук его голоса, я, так избегавшая дуэтов с ним»[789].
Многократно вспоминала Мария Николаевна в тогдашних эпистолиях и своего незабвенного героического отца. Она в чем-то завидовала своей матушке Софье Алексеевне: ведь подле нее, Марии, такого героя не было. Ее картавый «генерал» ничем не походил на H. Н. Раевского-старшего. «Философ по убеждению или по необходимости»[790], Волконский и на поселении по-прежнему «отдавался с любовью агрономии и дорожил сближением с рабочим людом»[791]. «В Урике хотя и много занимаются земледелием, но успех не довольно увенчивает их труды, чтоб можно было вывести решительные заключения», — подсмеивался над приятелем живший неподалеку (в Оёке) С. П. Трубецкой в письме к И. Д. Якушкину[792].
Как вспоминал сибирский старожил (М. С. Добрынин), Сергей Григорьевич к концу тридцатых годов «крайне устарел, сделался скрягой, за что княгиня немало его и журила. Она еще была молода и хороша, а Волконский уже был без зубов, опустился и отрастил себе бороду»[793]. Посетивший в 1838 году Урик с ревизией петербургский чиновник Л. Ф. Львов позже отозвался о декабристе как о «старике очень слабого характера, больного, недалекого ума, но в высшей степени добром»[794].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});