Ломоносов. Всероссийский человек - Валерий Игоревич Шубинский
Тем временем Ломоносов готовился произнести очередную ежегодную речь в академии – “О катадиоптрической трубе”. Разумеется, там было упоминание и о новом императоре: “Прошу быть довольными добрым началом и совершенно уверенными, что при Петре III, носителе родовых добродетелей, возрастет и астрономия”. Речь была уже отпечатана, и Ломоносов совершенно не предполагал, что из-за этой совершенно стандартной, ни к чему не обязывающей формулы произнести ее не удастся. Он не знал (вероятно, и его высокопоставленные друзья не знали) о том, что творится во дворце и в гвардейских казармах. А между тем его соперники по академии были гораздо осведомленнее. Когда 28 июня в Петербурге произошли события, которые их участники (по крайней мере некоторые из них) радостно называли бескровной революцией, манифест государыни Екатерины Алексеевны, составленный при участии Григория Николаевича Теплова[132], печатался в академической типографии по личному распоряжению Ивана Ивановича Тауберта.
Ломоносов довольно быстро сориентировался в новой ситуации и приветствовал переворот новой (последней в своей жизни) одой. Надо сказать, она получилась выразительней, чем предыдущая, посвященная Петру III. Но в ее пафосе заключена роковая двусмысленность. Ломоносов, естественно, обличает свергнутого императора, делая упор (в соответствии с официальной точкой зрения), с одной стороны, на союзе с Пруссией:
Слыхал ли кто из в свет рожденных,Чтоб торжествующий народОтдался в руки побежденных?О стыд, о странный оборот! –с другой – на замысленном “поругании православной веры”:
О вы, которым здесь РоссияДает уже от давних летДовольства вольности златя,Какой в других державах нет,Храня к своим соседям дружбу,Позволила по вере службуБеспреткновенно приносить,На то ль склонились к вам монархиИ согласились патриархи,Чтоб древний наш закон вредить?И вместо чтобы быть пред намиВ пределах должности своей,Считать нас вашими рабамиВ противность истине вещей?Без сомнения, Ломоносова-националиста искренне возмущало стремление заезжих иностранцев управлять Россией. Но ведь Ломоносов-просветитель, Ломоносов-реформатор сам же несколькими месяцами ранее предлагал практически то же, что задумал Петр III. Или то, что можно Landskinder, не позволено чужакам?
Но сейчас соперники Ломоносова, его личные враги, которых он считал и врагами России, и врагами просвещения, торжествовали победу: одним из первых указов Екатерины Тауберт был произведен в статские советники, в тот чин, который был у его тестя[133]. Коллежский советник Ломоносов был взбешен; и – все против него! – именно в этот момент ему снова становится физически хуже. 24 июля он пишет Воронцову: “Тяжкая моя болезнь, снова усилившись в другой ноге, не дает мне покоя и свободы не токмо из дому, но ниже из постели вытти…” Ломоносов жалуется канцлеру, что “Тауберт в одной со мной команде, моложее меня, коллежским советником восемь лет, пожалован статским советником без всякой передо мной большей заслуги, или, лучше сказать, за прослуги, за то, что беспрестанно российских ученых гонит и учащихся притесняет”. Ломоносов в отчаянии: “Больше бороться не могу; будет с меня и одного неприятеля, то есть недужливой старости. Больше ничего не желаю, ни власти, ни правления, для чего подал сегодня я челобитную его сиятельству Академии наук президенту”.
В “нижайшей челобитной” Ломоносов перечисляет свои заслуги (прилагается “свидетельство о науках” – собрание хвалебных отзывов о Ломоносове-ученом, начиная со студенческих лет; их оказывается не так уж много, и в значительной части они взяты из частных писем) и просит пожаловать ему при увольнении чин действительного статского советника[134] и пенсию в 1800 рублей. “Между тем в покое и в уединении от хлопот, бывающих по должности, пользуясь таковою е. и. в. щедростью, в часы, свободные от болезни, не премину в науках посильно упражняться в пользу отечеству”.
Но уже на следующий день настроение Ломоносова изменилось: дело в том, что его навестил некий гость, принесший ему весьма обнадеживающие новости. По-видимому, это был 21-летний Федор Григорьевич Орлов, четвертый по старшинству из пяти братьев, сыгравших такую важную роль в недавней “революции” (кстати, потомкам Федора Орлова и Ломоносова суждено было породниться). Юноша сообщил профессору, что его ода имела успех, и пообещал покровительство своего брата Григория. Григорий Орлов занял при дворе то же блистательное и несколько двусмысленное место, которое недавно занимал Иван Шувалов, и не против был примерить роль покровителя наук и искусств.
Перед Ломоносовым замаячили новые радужные перспективы. В тот же день он отправляет Орлову восторженное письмо: “Ныне время златой век наукам поставить и от презрения (в которое я было сам первый попал) избавить возлюбленный российский род!” В письме, отправленном день спустя Федору Орлову, Ломоносов более конкретен. Его цель – получить чин более высокий, чем у Тауберта, причем об отставке речь уже не идет. Честолюбивый ученый не забывает напомнить: “В чужих краях жалуют профессоров знатными чинами” (Вольф получил баронство, Линней награжден орденом Северной звезды), “а книгопродавцев и типографщиков, каков г. Таубергаупт, и других рукомесленных людей никакими чинами не повышают”.
Великие люди тоже бывают в иных ситуациях суетны. Понятно, что Ломоносову “знатный чин” нужен был, чтобы иметь преимущество перед “Таубергауптом” (“голубиной головой”, как язвительно именует Ломоносов своего неприятеля) при решении принципиальных академических вопросов. Но страсть, с которой Михайло Васильевич добивался этого отличия, была явно чрезмерной.
2А между тем главный противник, “недужливая старость”, был посильнее Тауберта. Старость? Ему было немногим за пятьдесят… Но человеческий век был в ту эпоху короток. У 51 члена академии, избранных за первые 25 лет ее существования, средняя продолжительность жизни – 44 с половиной года. Ломоносов к тому же слишком много работал, имел дело с вредными реактивами (не забудем, что в лабораториях той поры была скверная вытяжка, а все вещества пробовались на вкус), любил выпить, неправильно питался (заработавшись, он, по свидетельству племянницы Матрёны Евсеевны, мог неделями не есть ничего, кроме хлеба с маслом, и жене, вероятно, не под силу было заставить его по-человечески пообедать), вкладывал душу как в великие начинания, так и в мелкие служебные конфликты и мучительно их переживал. Все это не укрепляло его здоровья. В последние годы жизни он не покидал города; близ дома на Мойке он разбил садик и короткие часы отдыха проводил там, “прививая и очищая деревья перочинным ножом, как он видел это в Германии”. Там же, в садовой беседке, он в летнее время и работал, прихлебывая ледяное мартовское пиво; там, сидя на крыльце в китайском халате, принимал гостей. Часто останавливалась у сада на берегу Мойки карета Шувалова, запряженная “шестеркой вороных”, с гайдуками. Впрочем, дом был открыт и для холмогорских мужиков, которые в летнее время приходили из Архангельска на кораблях, а в зимнее – санным путем, и приносили выбившемуся в большие люди земляку в подарок моченую морошку, сельдь, треску. Ломоносов с удовольствием выпивал и беседовал с ними. Обо всем этом старушка Матрёна Евсеевна рассказывала в 1828 году писателю Свиньину, который, впрочем, горазд был приврать. Еще рассказывала она, что Ломоносов под старость стал “чрезвычайно рассеянным”. “Он нередко вместо пера, которое он по школьной привычке любил класть за ухо, клал ложку, которой хлебал горячее, или утирался своим париком, который снимал с себя, когда принимался за щи. Редко, бывало, напишет он бумагу, чтобы не засыпать ее чернилами вместо песку…” Такого не придумаешь.
Но осенью 1762 года Ломоносову было не до садоводства, не до пирушек с земляками, не до литературных и политических разговоров с Шуваловым и даже не до работы. Несколько месяцев он провел в постели, по всей вероятности, между жизнью и смертью. В короткие моменты облегчения он, видимо, готовил к печати “Древнюю российскую историю”.
Тем временем Тауберт еще 25 июля распорядился выпускать академические распоряжения без подписи Ломоносова; тогда же был заготовлен указ за подписью Разумовского о передаче Географического департамента опять под начало Миллера. Однако указу этому был дан ход лишь в январе 1763 года, когда Ломоносову стало