Лев Копелев - Хранить вечно
На следующий день я рассказал Коле, как сперва было умилялся, а потом ужаснулся от гнусного хохота и сомлел от духоты.
Он сочувственно кивал, нервно оглаживая опрятную телогрейку, кокетливо обшитую полосами клеенки.
— Да, да, я вас понимаю: как интеллигентному человеку это мучительно, это невыносимо, но мое спасение на сцене, в игре… Когда я на сцене, я слышу только партнеров и еще только внутренний голос моего образа, моего героя. Вы понимаете? Иногда в паузах я замечал, что в зале хихикают… Раньше это, вероятно, задело бы. Но ведь здесь кто — скоты, шобла, чернь, Да, да, именно чернь. И все же надо играть, я не могу не играть. И вы заметили, что я выкладываюсь весь, я вживаюсь в роль, в моего героя и радуюсь или страдаю уже не с ним, а в нем… и вы заметили, ведь никакого искусственного наигрыша, никакого педалирования, а все только изнутри, всеми потрохами. И это даже скотов пронимает. Жаль, что вы не досидели вчера. Нам устроили форменную овацию…
Много позднее я узнал о кощунственном, карнавальном, смеховом вытеснении душевной боли. Но тогда я испытал только испуг и омерзение.
Кроме центральной агитбригады действовали еще несколько местных кружков самодеятельности на лагпунктах и, разумеется, в больнице. К весне я окреп. Жил в корпусе в палате выздоравливающих, долечивал хвори, временами обострявшиеся от каждой простуды, но уже постоянно работал в лаптеплетной мастерской. Правда, я так и не научился заканчивать лапоть, выплетать аккуратный носок, но все же кое-как управлялся с кочедыком — единственный инструмент лаптеплета, — и пятки получались ладные, и большая часть головки, я даже внес рационализаторское предложение: мы разделили труд — неквалифицированные лаптеплеты, таких нас было четверо-пятеро — делали заготовки, на половину, на две трети целого лаптя, а наш главный мастер, сухощавый старичок-волжанин, сидевший еще с «Ягодиных» времен, быстро завершал. И тогда получалось, что он легко выполнял дневной урок на 150–180 процентов, мы кое-как дотягивали до 100 процентов, и у него еще оставалось время и сырье для индивидуальных заказов. Он плел остроносые, аккуратные лапотки с «каблучками» и крашеными рантиками для женщин зэка и для жен вольнонаемных. В конце зимы меня зачислили на курсы медсестер и медбратьев. Действовало ОСИ, но мне еще очень помогли сомнительные, однако для местных медиков необычайные знания латыни. Нас обучали распознавать дистрофию, пеллагру, дизентерию, цингу, аппендицит, воспаление легких, накладывать жгут, делать повязки, фиксировать дощечками сломанные руки и ноги, ставить клизмы, делать подкожные и внутримышечные уколы (до внутривенных я так и не дозрел), разбираться в основных медикаментах: что давать от «живота», «от головы», «от сердца», чем мазать обычные раны, ссадины, чирьи, а чем не обычные — цинготные, пеллагрозные…
Тогда же я начал подвизаться в самодеятельности — участвовал в подготовке большого майского концерта. В одноактном водевиле я играл влюбленного ревнивого студента, подруга которого нянчилась с младенцем-племянником, а он заподозрил и т. д. и т. п. Но главным делом было сочинение рифмованных текстов для хоровой декламации и частушек, имевших наибольший успех. «Меня милый фаловал, про любовь мне толковал, А я сидела — слушала, четыре пайки скушала». Или: «Если хочешь быть здоров, не просись у докторов. Придурись у поваров — будешь весел и здоров».
Однако частушки исполнялись всего один раз, их запретил начальник КВЧ за «идеологически вредные настроения и подражание блатным песням».
Концерт состоялся в первую годовщину победы. Хор заключенных пел торжественные, ликующие военные песни, народные, любовные, веселые и нежные, и печальные, озорные. С этой сцены, давно знакомые, они звучали трагически многозначно. «Дорогая моя столица, золотая моя Москва…», «Жди меня, и я вернусь…», «Повий витер на Украину, де покинув я дивчину…», «Давай закурим, товарищ, по одной…», «В каждой строчке только точки…»
Еще до концерта было происшествие, о котором долго потом судачили в лагере. После торжественного собрания, происходившего в клубе за зоной в присутствии самого начальника лагеря, выдавались премии «рекордистам» — лучшим рабочим лесоповала, деревообделочных и швейных фабрик, инженерам, техникам и некоторым врачам. Начальник благодушествовал, он тоже получил из Москвы премию и благодарность за перевыполнение планов. Он произнес речь, в которой наставлял врачей: «Лечить надо не так порошком, как пирожком… Кормить надо так, чтобы вовсе не было доходных, а только справные работяги». Вызвали на сцену вольнонаемного бригадира лесорубов, осетина Ассана. Он отсидел несколько лет за бандитизм, был освобожден досрочно за немыслимые рекорды — выполнял по три-четыре нормы в день без «чернухи». Оркестр из двух гитар и нескольких балалаек, домбр и мандолин наяривал туш; Ассану вручили карманные часы с цепочкой. Но еще не отзвенела последняя нота бодрого туша, как он широкой лапой отодвинул награждавшего офицера, подошел вплотную к столу, накрытому кумачом — а он в старом, темном бушлате, сутулый, небритый, из густой бурой щетины торчал большой ястребиный нос, — положил часы перед начальником и заговорил, все более разгорячаясь.
— Забери часы, гражданин-товарищ полковник. Забери. Спасибо. Красивый слово — премия. Но часы у меня уже есть. Три часы есть — нет четыре. На руку два часы, в кармане один часы, на стенке один часы и еще будильник — тоже часы. И еще два часы я сам бабам подарил. Не хочу, не надо.
— Правильно, Ассан. Головотяпы тебя премировали, я с них стружку сниму, это уж не беспокойся. А ты говори, чего хочешь? Чего тебе нужно? Одежка у тебя не праздничная. Получишь костюм, драповое пальто.
— Не надо кустюма, начальник. Не надо пальто. На хрен пальто. У меня все есть. Три кустюма есть, два пальто есть, может больше. Я тебя прошу другая премия, настоящая премия. Законвоируй меня обратно. Хочу назад в зону.
— Ты чего мелешь, чудак? Ты ж свободный гражданин. Ты давай по-рабочему, критикуй, вноси свои предложения, пожелания. Объясни, какие именно трудности. Мы поможем.
— Хочу в зону, понимаешь? Хочу жить, как человек. Когда я был зе-ка, я в лесу давал рекорды, а приходил в зону, имел чистую кабинку, имел хорошее питание. Горячий обед, приварок, хлеб от пуза. Всегда сытый был. Хотел — выпить имел. В кабинке чистая постель — простыня, подушка — первый срок. Бабы имел красивые, чистые — сколько хотел. Не шалашовки какие, а молодые, городские девочки имел, хорошие, самостоятельные женщины. Хотел вольное барахло — купил. Знакомый урка пулял, хоть самый заграничный пинжак. Гроши имел — не считал… А теперь што? Кушать хочешь — карточки надо. Готовить некому. Обедать иди в столовка — стой очередь. Обед совсем говно. В зоне такой обед только последний доходяга хавать будет. Зарплата получать — стой очередь; а там заем берут, налог берут. Что осталось — хрен сосать. Бабы на воле тут — вовсе плохие бабы, только бляди без совести. Одна была — хорошие вещи забрала в чемодан, уехала к маме в Сибирь. Друга пришла, смеется — там никакой мамы, одно мошенство. Теперь я на мешках сплю. Не подушка — бушлат. В зоне у меня ни одна вошь не была, каждую неделю белье менял. А теперь я вшивый стал, вот смотри, пожалуйста… Возьми обратно в зону, начальник, я на совесть работать буду, я пять норм давать буду. Забери, пожалуйста, по-хорошему. А то я психану, убью кого-нибудь, большой срок получу, в другой лагерь повезут.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});