Светлана Аллилуева - Только один год
Она сказала самое главное и самое нужное: «Не волнуйся о детях. Они в порядке. Мы все тебя любим, помним. Знаем, что увидимся не скоро. Мы все тебя любим!» Ах, какие это были необходимые слова! Ведь, кроме разговора по телефону с Бертой из Швейцарии, ни слова от друзей с прошлого декабря…
«Помним и любим». Ну, вот и все, что мне нужно.
Моя дорогая Марина, бесстрашная, маленькая женщина, веселая, энергичная. Кто скажет, что ей под шестьдесят? Кто догадается, что семнадцать лет прошло в тюрьме, лагере и ссылке?
Через все прошла Марина и спасал ее только веселый нрав, оптимизм и глубокая вера в то, что правда восторжествует. Когда-то, еще в Москве, она рассказывала мне как два раза теряла и находила свою дочь: она чудесно рассказывала и хотела даже написать это. Этот рассказ лежал бы «в ящике»: редакции советских журналов не любят подобных историй.
Когда Марину арестовали в 1938 году, она была молодой женщиной, а ее единственной дочери было пять лет. Когда началась война, Марина отбывала «срок» в лагерях. Сначала она работала на лесозаготовках, потом, благодаря своим навыкам хирургической сестры попала работать в лагерную больницу. Новости с трудом доходят к заключенным, но все-таки Марина знала, что из Ленинграда вывозили детей во время блокады и голода. Но как узнать, жива ли ее маленькая дочь, что с ней?
Основное утверждение Марины состоит в том, что «хорошие люди есть везде». И может быть оттого, что она в это верила, ей, действительно, везло, и хорошие люди повсюду протягивали ей руку помощи. Невероятными окольными путями ей удалось послать запрос в детские учреждения Ленинграда, занимавшиеся эвакуацией детей. Через долгое время пришел и ответ: девочка вывезена в детский дом в деревне, в далекий Алтай. А Марина – в лагере где-то на Урале… Узнав это, Марина стала просить начальника госпиталя разрешить ей съездить за дочерью и привезти ее сюда, в лагерь, где ее выходили бы после ленинградской блокады. Такая просьба была сама по себе невероятной; но оттого, что Марина верила в добрых людей, ей абсолютно верили тоже. И ее отпустили на две недели, дав ей «командировку» от госпиталя.
Маленькая женщина вышла на две недели на свободу «под честное слово». Кругом шла война. Был 1944 год. Затемнение на станциях. Поезда по расписанию не ходят. – «Я вышла в мрак и хаос», – говорила Марина, – «и ничего не могла понять вокруг. Ведь когда меня арестовали был мир. Ленинград жил тогда полной жизнью, а я выросла и прожила всю жизнь безбедно, не зная трудностей. Сейчас я очутилась как в аду. В заплечном мешке у меня был хлеб и пузырьки со спиртом вместо денег – мне сказали, что это везде поможет. И я не помнила ничего, кроме безумного желания увидеть дочь, которой теперь уже было 11 лет. У меня был адрес алтайской деревни, и со мной была Божья помощь».
Марина пересаживалась с поезда на поезд, давая кому спирт, кому хлеба, умоляя и объясняя, зачем она едет. Никаких билетов вообще не было, поезда были с войсками, ранеными, эвакуированными… Но ей помогали, она добралась до Алтая.
Теперь надо было ловить попутные грузовики, или лошадь, или идти пешком. Марина шла пешком, давала спирт и хлеб, ее подвозили. В дороге ее застала ночь, она заснула, спрятавшись от ветра за большим камнем. Потом опять шла.
Она нашла деревню, нашла детский дом, но не могла найти дочь, потому что разница между 5-летней и 11-летней слишком велика. Все дети выглядели измученными и голодными. Ее подвели к худенькой, угрюмой девочке, не проявившей к ней никакого интереса. Кожа девочки была покрыта болячками, в волосах были вши. Марина не знала, что сказать ей…
На следующий день надо было уезжать. Директорша детского дома заказала грузовик, а вечером устроила «ужин» для счастливой матери. Марина не видела такого изобилия за последние шесть лет, и удивилась, – потому что детей кормили здесь только кашей. Девочка набросилась на еду, и на следующий день заболела от этого. У нее поднялась температура, начался понос. Марина должна была везти ее больной – кончался срок ее «отпуска».
Она везла ее опять на попутных грузовиках, подводах, умоляла начальников станций, тащила ее на руках. Девочка была порой без сознания. Снова добрые люди помогали им, уступали место в переполненных вагонах.
Марина привезла дочь в лагерь, и в лагерной больнице выходила ее. Когда кончился ее «срок», они вернулись в Ленинград. Дочь кончила школу, стала студенткой, вышла замуж. Но в 1948 г. Марину опять арестовали: она нарушила правила, по которым ей не разрешалось жить в Ленинграде, возвратясь из лагеря. И она снова не видела дочь еще семь лет.
Когда Марина возвратилась, наконец, из казахстанской ссылки, у нее уже было два внука.
Я знаю, она беспокоится сейчас обо мне, как беспокоилась бы о своей дочери; может быть – даже больше…
Почему Марина нежно любила меня? Почему отделила меня от всего того, в чем я выросла? Потому что страдавшие много обретают широту кругозора, и относятся к людям и жизни как большие, мудрые гуманисты.
* * *Я не пыталась писать ни друзьям, ни детям: в СССР меня считают политическим преступником, и любой контакт со мной был бы для них только опасен и вреден.
По телефону из Бристоля я повторила Марине несколько раз, что не вернусь. Но она это и сама понимала. Не планируя будущего, – как всегда, – я довольно смутно представляла себе, какова будет моя новая жизнь. Я твердо знала лишь одно: я никогда не вернусь в СССР. Иногда мне снились по ночам московские улицы, комнаты моей квартиры; я просыпалась в холодном поту. Это было для меня кошмаром.
В Америке я встретила, за редким исключением, огромную доброжелательность. Письма, начинающиеся с «Welcome to America!» продолжали приходить. Меня звали в гости, приглашали жить в разные города, во многие штаты. Предлагали читать лекции, выступать перед самыми различными аудиториями, говорить об СССР, о самой себе, о женщинах и семье в Советском Союзе, о моем отце, о том – как и почему я порвала с коммунизмом и оставила родину. Я могла бы принять любое предложение, объездила бы всю страну и нашла бы много новых друзей. Но я не хотела этого делать.
Я не хотела и не хочу стать лектором, историком, кремленологом, биографом своего отца, «бродячим социологом». Не хочу больше ни телевизионных интервью, ни вообще интервью. Единственной – и наилучшей для меня – формой разговора с общественностью является работа писателя. Я хотела писать обо всем, – о чем меня спрашивали в сотнях добрых и недобрых писем. Так я скажу все, что думаю, все – что знаю.
Еще летом, когда Джордж Кеннан вернулся на ферму из Норвегии, я говорила ему о плане следующей книги, которая постепенно складывалась в моей голове. Я бы ее написала в Индии, в Швейцарии, в любой стране, где оказалась бы, оставив СССР. Но теперь мне стали ясны рамки определенного сюжета: история одного года, так круто изменившего всю мою жизнь. Осенью я говорила об этом замысле Кенфильду – издателю Харпер и Роу. Но это был лишь замысел, и теперь надо было, наконец, найти тихое пристанище и начать нормальную жизнь и работу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});