Владимир Полушин - Николай Гумилев: жизнь расстрелянного поэта
Наконец-то все волнения позади, сестра Александра больше не причитает об опасностях, которые поджидают ее сына Колю-маленького в предстоящей и неизвестной для нее экспедиции, все домашние свыклись с мыслью, что на днях Николай Степанович уедет, и надолго. И тут, когда уже все треволнения остались позади, у поэта случился приступ, видимо, болотной лихорадки. 6 апреля у него начался сильный жар. Домашние перепугались и пригласили доктора, так как думали, что это тиф. Измерили температуру: градусник зашкаливало — он показывал сорок градусов. Доктор развел руками, точный диагноз трудно было сразу установить. Требовалось время, а его-то как раз и не было. Температура не снижалась, Николай Степанович бредил и изрядно напугал приехавшего к нему 7 апреля поэта Георгия Иванова. В минуты, когда он проваливался в небытие, говорил о каких-то кроликах, которые умеют читать. Потом приходил в себя, но говорил с трудом. Иванов решил, что Гумилёв никуда не поедет. Посидел, стал прощаться, но Гумилёв руки не подал. «Еще заразишься, — сказал он, — ну, прощай, будь здоров, я ведь сегодня непременно уеду». Георгий Иванов подумал, что Николай снова бредит. На следующий день он приехал снова в Царское Село, чтобы навестить друга, но нашел дома лишь заплаканную Ахматову, сообщившую ему: «Коля уехал».
За два часа до отхода поезда Николай Степанович попросил воды для бритья. Побрился, оделся и с Колей Сверчковым отправился в… Африку. С собой он не забыл прихватить томик стихов Теофиля Готье.
9 апреля Гумилёв и Сверчков были в Одессе. В груди поэта зазвучала музыка свободной стихии. Он пишет стихотворение «Снова море» (1913?):
Я сегодня опять услышал,Как тяжелый якорь ползет,И я видел, как в море вышелПятипалубный пароход,Оттого-то и солнце дышит,А земля говорит, поет.
Но странное дело, вместе с предощущением Африки и долгожданного морского плавания у Николая Степановича появляется тоска и об оставленной литературной деятельности. Он заходит в типографию и потом записывает в своем дневнике: «…В типографии, где я печатал визитные карточки, мне попался на глаза свежий номер печатающейся там же вечерней одесской газеты. Развернув его, я увидел стихотворение Сергея Городецкого с измененной лишь одной строкой и напечатанное без подписи. Заведующий типографией сказал мне, что это стихотворение принесено одним начинающим поэтом и выдано им за свое. Несомненно, в Одессе много безукоризненно порядочных, даже в северном смысле слова, людей. Но не они задают общий тон. На разлагающемся трупе Востока завелись маленькие юркие червячки, за которыми будущее. Их имена — Порт-Саид, Смирна, Одесса».
Николай Степанович спешит сообщить Анне Андреевне свои новые впечатления о литературных событиях юга и о том, чем он сам занят: «Милая Аника, я уже в Одессе и в кафе почти заграничном. Напишу тебе, потом попробую писать стихи. Я совершенно выздоровел, даже горло прошло, но я еще несколько устал, должно быть, с дороги. Зато уже нет прежних кошмаров; снился раз Вячеслав Иванов, желавший мне сделать какую-то гадость, но и во сне я счастливо вывернулся. В книжном магазине просмотрел „Жатву“. Твои стихи очень хорошо выглядят, и забавна по тому, как сильно сбавлен тон, заметка Бориса Садовского. Здесь я видел афишу, что Вера Инбер в пятницу прочтет лекцию о новом женском одеянии, или что-то в этом роде; тут и Бакст, и Дункан, и вся тяжелая артиллерия. Я весь день вспоминаю твои строки о „приморской девчонке“, они мало того, что нравятся мне, они меня пьянят. Так просто сказано, так много, и я совершенно убежден, что из всей послесимволической поэзии ты да, пожалуй (по-своему), Нарбут окажетесь самыми значительными. Милая Аня, я знаю, ты не любишь и не хочешь понять это, но мне не только радостно, а и прямо необходимо по мере того, как ты углубляешься для меня как женщина, укреплять и выдвигать в себе мужчину; я никогда бы не смог догадаться, что от счастья и славы безнадежно дряхлеют сердца, но ведь и ты никогда бы не смогла заняться исследованием страны Галла и понять, увидя луну, что она алмазный щит богини воинов Паллады. Любопытно, что я сейчас опять такой же, как тогда, когда писались „Жемчуга“, и они мне ближе Чужого неба. Маленький до сих пор был прекрасным спутником; верю, что так будет и дальше. Целуй от меня Львеца (забавно, я первый раз пишу его имя) и учи его говорить папа. Пиши мне до 1 июня в Дире-Дауа (Dire-Daoua, Abyssinia. Afrique), до 15 июня в Джибути, до 15 июля в Порт-Саид, потом в Одессу».
Интересно, что Гумилёв отправился в путешествие в белом костюме и белом головном уборе. Коля-маленький был тоже в белом костюме и таком же белом пробковом шлеме. В этот день Гумилёв и его племянник занимались в Одессе погрузкой багажа на пароход.
10 апреля 1913 года в семь часов вечера на пароходе Добровольческого флота «Тамбов» Николай Степанович со своим племянником Николаем Сверчковым из Одессы вышел в море, где находился в пути четырнадцать дней. На память Коля-маленький (который взял с собой фотоаппарат) снял пароход «Тамбов». К счастью для нас, в этом путешествии вели дневник и Гумилёв, и его племянник. Дневник Сверчкова пропал бесследно, а дневник Гумилёва сохранился лишь фрагментами, но по нему и нескольким другим сохранившимся документам можно вслед за поэтом пройти его маршрутом в последнем его африканском путешествии.
Уже на палубе парохода Н. С. Гумилёв записывает: «…Какие-нибудь две недели тому назад бушующее и опасное море было спокойно, как какое-нибудь озеро. Волны мягко раздавались под напором парохода, где рылся, пульсируя, как сердце работающего человека, невидимый винт. Не было видно пены, и только убегала бледно-зеленая малахитовая полоса потревоженной воды. Дельфины дружными стаями мчались за пароходом, то обгоняя его, то отставая, и по временам, как бы в безудержном припадке веселья, подскакивали, показывая лоснящиеся мокрые спины. Наступила ночь, первая на море, священная. Горели давно не виденные звезды, вода бурлила слышнее. Неужели есть люди, которые никогда не видели моря?»
Утром 12 апреля 1913 года Н. Гумилёв с племянником прибывают в Константинополь. Во время стоянки парохода путешественники сошли на берег, побывали в знаменитой Айя-Софии — храме Святой Софии, сохранившемся еще с византийских времен. Дядя теперь был за экскурсовода. Можно себе представить состояние Коли Сверчкова, который первый раз вырвался из-под опеки мамы и впервые уехал так далеко от Царского Села. Вернувшись на корабль, Николай Степанович записывает: «…Опять эта никогда не приедающаяся, хотя откровенно-декоративная красота Босфора, заливы, лодки с белыми латинскими парусами, с которых веселые турки скалят зубы, дома, лепящиеся по прибрежным склонам, окруженные кипарисами и цветущей сиренью, зубцы и башни старинных крепостей, и солнце, особенное солнце Константинополя, светлое и не жгучее. Мы прошли мимо эскадры европейских держав, введенной в Босфор на случай беспорядков. Неподвижная и серая, она тупо угрожала шумному и красочному городу. Было восемь часов, время играть национальные гимны. Мы слышали, как спокойно-гордо прозвучал английский, набожно — русский, а испанский так празднично и блестяще, как будто вся эта нация состояла из двадцатилетних юношей и девушек, собравшихся потанцевать. Как только бросили якорь, мы сели в турецкую лодчонку и отправились на берег, не пренебрегая обычным в Босфоре удовольствием попасть в волну, оставляемую проходящим пароходом, и бешено покачаться в течение нескольких секунд. В Галате, греческой части города, куда мы пристали, царило обычное оживление. Но как только мы перешли широкий деревянный мост, переброшенный через Золотой Рог, и очутились в Стамбуле, нас поразила необычная тишина и запустение. Многие магазины были заперты, кафе пусты, на улицах встречались почти исключительно старики и дети. Мужчины были на Четалдже. Только что пришло известие о падении Скутари. Турция приняла его с тем же спокойствием, с каким затравленный и израненный зверь принимает новый удар. По узким и пыльным улицам среди молчаливых домов, в каждом из которых подозреваешь фонтаны, розы и красивых женщин, как в „Тысяче и одной ночи“, мы прошли в Айя-Софию. На окружающем ее тенистом дворе играли полуголые дети, несколько дервишей, сидя у стены, были погружены в созерцание. Против обыкновения не было видно ни одного европейца. Мы откинули повешенную в дверях циновку и вошли в прохладный, полутемный коридор, окружающий храм. Мрачный сторож надел на нас кожаные туфли, чтобы наши ноги не осквернили святыни этого места. Еще одна дверь, и перед нами сердце Византии. Ни колонн, ни лестниц или ниш, этой легко доступной радости готических храмов, только пространство и его стройность. Чудится, что архитектор задался целью вылепить воздух. Сорок окон под куполом кажутся серебряными от проникающего через них света. Узкие простенки поддерживают купол, давая впечатление, что он легок необыкновенно. Мягкие ковры заглушают шаг. На стенках еще видны тени замазанных турками ангелов. Какой-то маленький седой турок в зеленой чалме долго и упорно бродил вокруг нас. Должно быть, он следил, чтобы с нас не соскочили туфли. Он показал нам зарубку на стене, сделанную мечом султана Магомета; след от его же руки омочен в крови; стену, куда, по преданию, вошел патриарх со святыми дарами при появлении турок. От его объяснений стало скучно, и мы вышли. Заплатили за туфли, заплатили непрошеному гиду, и я настоял, чтобы отправиться на пароход. Я не турист. К чему мне после Айя-Софии гудящий базар с его шелковыми и бисерными искушениями, кокетливые пери, даже несравненные кипарисы кладбища Сулемания. Я еду в Африку и прочел „Отче наш“ в священнейшем из храмов. Несколько лет тому назад, тоже на пути в Абиссинию, я бросил луидор в расщелину храма Афины Паллады в Акрополе и верил, что богиня незримо будет мне сопутствовать. Теперь я стал старше. В Константинополе к нам присоединился еще пассажир, турецкий консул, только что назначенный в Харар. Мы подолгу с ним беседовали о турецкой литературе, об абиссинских обычаях, но чаще всего о внешней политике. Он был очень неопытный дипломат и большой мечтатель. Мы с ним уговорились предложить турецкому правительству послать инструкторов на Сомалийский полуостров, чтобы устроить иррегулярное войско из тамошних мусульман. Оно могло бы служить для усмирения вечно бунтующих арабов Йемена, тем более что турки почти не переносят аравийской жары. Два, три других плана в том же роде, и мы в Порт-Саиде. Там нас ждало разочарование. Оказалось, что в Константинополе была холера и нам запрещено было иметь сношение с городом. Арабы привезли нам провизии, которую передали, не поднимаясь на борт, и мы вошли в Суэцкий канал. Не всякий может полюбить Суэцкий канал, но тот, кто полюбит его, полюбит надолго. Эта узкая полоска неподвижной воды имеет совсем особенную грустную прелесть. На африканском берегу, где разбросаны домики европейцев, заросли искривленных мимоз с подозрительно темной, словно после пожара, зеленью, низкорослые толстые банановые пальмы; на азиатском берегу волны песка пепельно-рыжего, раскаленного. Медленно проходит цепь верблюдов, позванивая колокольчиками. Изредка показывается какой-нибудь зверь, собака, может быть, гиена или шакал, смотрит с сомненьем и убегает. Большие белые птицы кружат над водой или садятся отдыхать на камни. Кое-где полуголые арабы, дервиши или так бедняки, которым не нашлось места в городах, сидят у самой воды и смотрят в нее, не отрываясь, будто колдуя. Впереди и позади нас движутся другие пароходы. Ночью, когда загораются прожекторы, это имеет вид похоронной процессии. Часто приходится останавливаться, чтобы пропустить встречное судно, проходящее медленно и молчаливо, словно озабоченный человек. Эти тихие часы на Суэцком канале усмиряют и убаюкивают душу, чтобы потом ее застала врасплох буйная прелесть Красного моря. Самое жаркое из всех морей, оно представляет картину грозную и прекрасную. Вода как зеркало отражает почти отвесные лучи солнца, точно сверху и снизу расплавленное серебро. Рябит в глазах, и кружится голова. Здесь часты миражи, и я видел у берега несколько обманутых ими и разбившихся кораблей. Острова, крутые голые утесы, разбросанные там и сям, похожи на еще неведомых африканских чудовищ. Особенно один совсем лев, приготовившийся к прыжку, кажется, что видишь гриву и вытянутую морду. Эти острова необитаемы из-за отсутствия источников для питья. Подойдя к борту, можно видеть и воду, бледно-синюю, как глаза убийцы. Оттуда временами выскакивают, пугая неожиданностью, странные летучие рыбы. Ночь еще более чудесна и зловеща. Южный Крест как-то боком висит на небе, которое, словно пораженное дивной болезнью, покрыто золотистой сыпью других бесчисленных звезд. На западе вспыхивают зарницы: это далеко в Африке тропические грозы сжигают леса и уничтожают целые деревни…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});