Юрий Зобнин - Николай Гумилев
Если бы сие было сказано всерьез, то такое фамильярное обращение с апостолом Петром и категорические претензии на «место в раю» являлись бы, конечно, откровенным кощунством. Гумилев шутит — в данном тексте отчетливо присутствует установка на ироническое восприятие, причем ирония эта обращена, разумеется, на субъект речи, лирического героя. Ирония же, предполагающая «условное», «обратное» прочтение, снимает с автора ответственность за сказанное, обращает все в шутку, в некое «несерьезное» действо. Но даже признав это, мы не можем отделаться от некоторого удивления: а зачем вообще понадобилось Гумилеву в 1915 году, в самый разгар боев (с февраля по март 1915 г. уланский полк, в котором служил Гумилев, находится в районе наступления русских войск под Краснополем — см.: Гумилев Н. С. Сочинения: В 3 т. М., 1991. Т. 2. С. 459–463), ежедневно подставляя голову под пули, затевать «шутейный разговор» о вещах, мягко говоря, серьезных, касающихся спасения души? Известно, что даже прожженные атеисты — примеры Второй мировой войны это подтверждают, — оказавшись на передовой, предпочитали не кощунствовать и даже не шутить, ибо, по слову того же Гумилева, сказанному почти одновременно с написанием «шуточного монолога», обращенного к апостолу Петру,
Лишь под пулями в рвах спокойныхВеришь в знамя Господне, твердь.
«Смерть»Помимо того, это перечисление религиозных «заслуг», неуместное для православного мироощущения вообще, совершенно нехарактерно и для религиозного переживания в гумилевской лирике в частности. Здесь — и ранние стихи в этом не являются исключением — более распространено настроение, которое можно назвать скорее покаянным умилением, психологически исключающим возможность бравады «заслугами»:
Не семью печатями алмазнымиВ Божий рай замкнулся вечный вход,Он не манит блеском и соблазнами,И его не ведает народ.
Это дверь в стене, давно заброшенной,Камни, мох и больше ничего,Возле — нищий, словно гость непрошеный,И ключи у пояса его.
«Ворота Рая», 1908Если Гумилев так мыслил даже в годы декадентских «дерзаний», то почему в «зрелом» 1915 году он вдруг заговорил об исключительной «чистоте души», «верности догматам» и военной доблести как о поводе для некоей «индульгенции», которую ему прямо сейчас должен представить лично апостол Петр?
А все очень просто:
Святой Антоний может подтвердить,Что плоти я никак не мог смирить…
Седьмая заповедь гласит: «Не прелюбодействуй».
Для того чтобы подтвердить, что Николай Степанович при всех своих замечательных качествах «плоти никак не мог смирить», вовсе не обязательно тревожить св. Антония Великого — об этом знали все встречные и поперечные в литературном Петербурге Серебряного века, оставившие потом обильный материал на интересную тему в своих воспоминаниях. А этого одного достаточно, чтобы быть осужденным на вечную гибель, так что ни «верность догматам», ни личная доблесть, купно с необыкновенной «чистотой души», засвидетельствованной хотя бы и св. Цецилией, тут не помогут. «Знайте, что никакой блудник, или нечистый, или любостяжатель, который есть идолослужитель, не имеет наследия в Царстве Христа и Бога. Никто да не обольщает вас пустыми словами, ибо за это приходит гнев Божий на сынов противления», — писал некогда со свойственной ему убедительной простотой апостол Павел (Еф. 5: 5–6). Гумилеву действительно оставалось только шутить, но его юмор — очень печальный юмор, воистину «смех сквозь слезы». Это тот самый случай, когда всякими ни к чему не обязывающими шутками и прибаутками мы стараемся всячески намекнуть собеседнику: мы не такие уж плохие… Просто — так получилось… Это тот самый случай, когда мы уже загнаны в угол и терять нечего.
Апостол Петр, ведь если я уйдуОтвергнутым, что делать мне в аду?
А действительно — что? Страх человеческий он сумел в себе побороть уже в первые недели фронтовой жизни:
Где-то там змеиный шепот страха,Но душа клялась забыть про страх,И была отмечена папахаЧерепом на скрещенных костях.
«Память», первая редакцияНо страх Божий он не мог и не хотел в себе бороть. А «никакой блудник… не имеет наследия в Царстве Христа и Бога»… Можно, конечно, надеяться, что —
Моя любовь растопит адский лед,И адский огнь слеза моя зальет.Перед тобою темный серафимПоявится ходатаем моим
— но это надежда более поэтическая, нежели «догматическая»: и «адский лед», и «адский огнь», насколько можно судить по авторитетным церковным свидетельствам, мало поддаются грешным «слезам» и «любви», да и нервы у «темных серафимов» крепче, чем у земных поэтов…
Впрочем, явление в тексте Гумилева образа «темного серафима» — нечто большее, нежели средство для создания гиперболы, подчеркивающей интенсивность «любви и слез» лирического героя. Очевидно, создатель этого лирического героя хорошо знал историю некоего Гвидо де Монтефельтро, сначала вождя романских гибеллинов, а затем — монаха-францисканца, поведанную мессиру Данте Алигьери из столба адского пламени (увы — не гасимого слезами!):
В мой смертный час Франциск за мной слетел,Но некий черный херувим вступился,Сказав: «Не тронь; я им давно владел.
Пора, чтоб он к моим рабам спустился;С тех пор, как он коварный дал урокЕму я крепко в волосы вцепился;
Не каясь, он прощенным быть не мог,А каяться у грешить желая все же,Нельзя: в таком сужденье есть порок».
Как содрогнулся я, великий Боже,Когда меня он ухватив, спросил:«А ты не думал, что я логик тоже?»
Ад. Песнь XXVII. Пер. М. А. ЛозинскогоВ блуде, равно как и во всех других грехах, Николай Степанович, несомненно, каялся. Только, каясь во всех других, он и не желал их возобновлять в момент покаяния, а вот этот, вероятно, даже и в момент покаяния… желал. «А каяться, грешить желая все же — нельзя».
А это значит, что голову под пули он подставлял, хорошо про себя зная, что он — нераскаянный грешник… И потому, коль скоро шальная пуля все-таки найдет его, то…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});