Эмма Герштейн - Мемуары
На следующий вечер был у нас Лева. Он пришел с приятелем-ровесником Вовкой Петровым (в будущем известным искусствоведом). Очень розовенький мальчик. В хорошеньком тепленьком пальто с дорогим меховым воротником. Чем больше пил, тем бледнее становился. Наконец стал белым как скатерть. Когда они ушли, мы хохотали, представляли себе, как Вова в других разных случаях выглядит. Осмеркин повторял: «А он все бледнеет и бледнеет…» Хохотун на нас напал. А ведь юноше, вероятно, просто нельзя было пить. Я говорю: «А у Левы какой землистый цвет лица по сравнению с Вовой, прямо испитое лицо». – «Что ж вы хотите? Ведь он прошел огонь, и воду, и медные трубы». Не знали мы тогда, что это только начало Левиного пути, самое страшное еще впереди. «А что это за клок у него висел на куртке?» – «Это его старая-старая куртка, из нее вата вылезла». – «И никто не зашьет?» Осмеркин все возвращался к внешности Левы, оценивал ее как художник: «У него капризная линия рта, как у Анны Андреевны».
Ни с того ни с сего Осмеркин вздумал ухаживать за мной, и очень настойчиво. У нас с Леной этого не водилось никогда: ее муж был для меня как брат или родственник. Но у него в это время были какие-то счеты с женой. Недаром он меня уговаривал: «И с Леной будут интереснее отношения». (Может быть, ему было бы интереснее, но мне эта перспектива была совсем неинтересна.) Мой равнодушный отказ его обидел, и, увы, он стал с тех пор моим врагом, и это имело для меня неприятные последствия.
Пора было ему в Москву, и, естественно, я с ним уезжала. Накануне отъезда условилась с Левой, что он придет в 10‑11 часов утра. Он запаздывал, и я с непонятным чувством облегчения решила уйти. Предварительно позвонила Николаю Ивановичу, он остановился у своих знакомых. Я хотела с ним повидаться. Но он стал кривляться, капризничать: «Зачем вы меня разбудили?» Я рассердилась и ушла в Эрмитаж. Сегодня уезжать, а я не успела даже походить по музеям, посмотреть хотя бы Рембрандта. Я ушла.
После обеда у Осмеркина был какой-то художник, скучный-скучный. Пришел Лева – нас провожать. Я ушла с ним за помост поговорить на прощание. Он злился: «Я мчался, торопился, не завтракал, и что же? – поцеловал замок». Говорил бледный, злой, а Осмеркин поглядывал на нас ехидно.
Поехали на вокзал. Лева держал в руках черный жестяной поднос с яркими цветами, который Осмеркин высмотрел и купил на базаре. Когда мы сели в вагон, а Лева стоял на перроне под окном вагона, я вышла на площадку, хотела с ним проститься. А Осмеркин – за мной. Лева увидел – бросился ему на шею с преувеличенной нежностью. Пришлось мне с Левой прощаться при Осмеркине. Так мне и запомнилось широкое белое лицо Левы, кривая лицемерная улыбка и дурацкая куртка.
В купе Осмеркин дразнил меня под видом сочувствия: «Вы грустная, вам жалко расставаться с Левой, да?..» А в Москве говорил Лене: «Эмма так влюблена в Леву! А он даже со мной нежнее прощался, чем с ней».
Все-таки я была довольна своей последней встречей с Левой, несмотря на неудачное прощание. Шероховатости, неизбежные при его характере – да и при моем, – не заслоняли своеобразного и глубокого чувства, связывающего нас. Когда-то, в юности, я мечтала, что встречу мужчину, который будет опорой, духовным руководителем, другом и защитником. Эта мечта давно была забыта. Не было вокруг меня мужчин, живущих большой и ровной творческой жизнью. Все, с кем можно было найти общий язык, были неврастениками, усталыми и неудовлетворенными людьми или застывшими, подменяющими условными рефлексами движение живой души. А главное – все они были заняты только собой. А если так, то Лева со своими порывами и бестактностями, даже и не претендующий на то, чтобы проникнуть в мою внутреннюю жизнь, был гораздо приемлемее для меня, чем эти странные создания. Он мне был дорог как друг, которого я любила, редко видя. Я любила его мысль, высказываемую всегда с изящным и своеобразным лаконизмом, унаследованным от матери, его мужественную, как у отца, поэтическую взволнованность, благородство, с каким он нес свое тяжкое бремя, сравнимое с исторической судьбой преследуемых малолетних претендентов на престол. Я жалела его и про себя называла почему-то по-французски victime (жертва). Впрочем, на этот раз, повторяю, я была обнадежена, казалось, что и его жизнь и моя меняются к лучшему. Какое странное легкомыслие! Я много раз потом наблюдала подобное явление. Перед катастрофой почему-то охватывает чувство счастья. Например, в ночь на 22 июня 1941 года мне снился особенный блаженный сон.
Осмеркин опять уехал в Ленинград. Я пришла к Лене ночевать. К ней набежало на огонек несколько знакомых. Мы ужинали, смеялись, веселились. На этой волне мы держались и по возвращении в Москву Александра Александровича. Когда в начале марта Лена опять проводила его в Ленинград, не прошло и двух-трех дней, как она сообщила мне по телефону: «Только что звонил из Ленинграда Шура и велел тебе передать, что Лева уехал». Куда уехал, спрашивать не надо было: это – арест.
Вечером я ринулась к Николаю Ивановичу. Застала его на кухне, одного в пустой маленькой квартире. Он жарил себе картошку. Посадил меня на чистый табурет, выслушал мою новость, вскрикнул, но потом сказал: «Вы знаете, я должен все-таки поесть – я целый день ничего не ел». Недолго он подкреплялся. Затем повернулся ко мне: «Это его невеста. Вы ведь знаете, что у Левы была невеста?» Мы перешли в комнату. Николай Иванович молчал, думал, смотрел своими огненными глазами. «Он пропал». Я собрала все свои силы: «А какая же у Левы была невеста?» – «Как же. Он позвал меня и Анну Андреевну и пригласил ее. Это были как бы смотрины. (Николай Иванович вернулся из Ленинграда позже меня дней на десять.) Она в очках, довольно красивая, нам очень не понравилась. Мы ему сказали это, и он как-то очень скоро согласился с нашим мнением. Он за ней ухаживал, но не видно было, чтобы уж так сильно был в нее влюблен. Зато она монгольская княжна. Хоть и монгольская, но все-таки княжна».
Через много лет Николай Иванович напомнил мне о вырвавшейся у меня в тот вечер фразе: «Вы не знаете, Лева мне очень близкий человек». Но я не напоминала ему о его тогдашних словах: «Эмма Григорьевна, вы его больше никогда не увидите». Строго он это сказал.
Он ошибся. Мы видели на протяжении многих лет человека, носящего имя Лев Николаевич Гумилев, но хотя мы продолжали называть его Лева, это был не тот Лева, которого мы знали до ареста 1938 года. Как страдала Анна Андреевна от этого рокового изменения его личности! Незадолго до своей смерти, во всяком случае, в последний период своей жизни, она однажды глубоко задумалась, перебирая в уме все этапы жизни сына с самого дня рождения, и наконец твердо заявила: «Нет! Он таким не был. Это мне его таким сделали».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});