Соломон Апт - Томас Манн
Что касается внезапного воздушного налета японцев на тихоокеанскую морскую базу Пирл-Харбор в декабре 1941 года и вступления Соединенных Штатов во вторую мировую войну, то эти события не очень-то удивили и, уж во всяком случае, не потрясли нашего героя. «Страдаю ли я? Ах, дорогой друг, — отвечал он на этот вопрос американки Агнес Э. Мейер, — я страдал прежде, когда было еще бестактностью выказывать свои страдания. Теперь мне скорее лучше на душе... К тому же война неделима, и свалившаяся на нас неожиданность не может затмить подвигов русских». Но события эти прибавили к заботам дома, давно уже «превратившегося в спасательное учреждение» для гонимых и преследуемых, еще одну — о положении enemy aliens, к которым причисляли теперь в Соединенных Штатах всех немцев, итальянцев, японцев независимо от их отношений с режимами соответствующих государств и от обстоятельств, приведших этих европейцев и азиатов на американскую землю. «Маленькие ограничения, распространяющиеся на меня, — писал Томас Манн в январе 1942 года, — не стоят пока и упоминания. Огнестрельное оружие и взрывчатые вещества мне, по натуре моей, крайне несимпатичны, наш коротковолновый приемник все равно не работает, а для своих lectures, безусловно представляющий собой defense work66, я готов ходатайствовать от случая к случаю о разрешении на выезд. Вопрос только, кончится ли на том... Иногда вспоминаешь, что воюешь с Гитлером как-никак дольше, чем Америка...» Дело шло для него не о личных неудобствах: он, Томас Манн, или, например, прославленный итальянский дирижер Тосканини, который, даже если сбор от его концертов поступал в фонд обороны, должен был за 8 дней до поездки из одного американского города в другой подавать ходатайство об ее разрешении, или, например, Альберт Эйнштейн, могли бы, вероятно, без особого труда добиться для себя исключения из нововведенных правил. И не просто о судьбе эмигрантов тревожился наш герой, обращаясь по поводу enemy aliens к американским властям и посылая вместе с Тосканини, Эйнштейном и другими знаменитыми эмигрантами телеграмму Рузвельту, призывавшую президента «провести ясную и практическую черту» между «потенциальными врагами американской демократии», с одной стороны, и «жертвами и заклятыми врагами фашизма», с другой. О том, что действительно внушало ему тревогу, он откровенно заявил в так называемом «Комитете Толана», куда его — в марте 1942 года — пригласили для процедуры, предваряющей переход в американское подданство: «Я вовсе не думаю только об эмигрантах, — сказал он там, — я думаю о боевом духе этой страны. Передо мной ужасный пример Франции. Нация, которой доставляют удовольствие победы над ближайшими врагами ее врагов, вряд ли находится в наилучшем психологическом состоянии для того, чтобы этих врагов победить».
Во вступительных заметках к изданным ею письмам отца Эрика Манн говорит, что читатель, который попытался бы определить, какая, наряду с литературой, тема преобладает в них, довольно быстро наткнется на эту вторую главенствующую тему и что имя ей — Германия. Соглашаясь с мнением дочери писателя, заметим только, что в письмах американского периода, проходя через них почти сплошь, столь же явственно проступает еще одна, третья, важнейшая тема — Америка. Что он не преувеличивал, заявляя, что его заботит «боевой дух этой страны», ее «психологическое состояние», не прибегал к такому утверждению просто как к громкому аргументу, как к тяжелой, так сказать, артиллерии в споре по частному делу об enemy aliens, а коснулся действительно постоянного предмета своих опасений, доказывают его американские письма. Они-то уж, несомненно, писались в ту позднюю пору, когда их автор, чей архив был основан в Йельском университете, ревностно скупавшем его рукописи, мог быть твердо уверен, что письмо с подписью «Томас Манн» не закончит свою жизнь среди бумажного мусора, а будет рано или поздно изучено и опубликовано, то есть когда автор волей-неволей адресовал их и конкретному получателю, и «потомству». «Покуда я писал эти строки, — заключал он, например, в сороковые годы письмо философу, социологу и музыковеду Теодору Адорно, с которым, работая над «Доктором Фаустусом», консультировался по музыкальным вопросам, — я узнал, что увижу вас раньше, чем думал, что уже назначена встреча на среду вечером. Ну, так я мог бы все это сказать вам и устно! Но есть, с другой стороны, что-то уместное и что-то успокоительное для меня в том, что у вас это будет в руках — черным по белому. Это может подготовить наш предстоящий разговор, а если будет мир после нас, то и для потомства это что-то составит». Для биографа, во всяком случае, письма, заранее предназначаемые его героем для глаз «потомства», «составляют» многое, ибо элемент случайности в выборе тем и мотивов в подобных письмах, граничащих с работой писателя в автобиографическом жанре, особенно мал; тут в самом по себе частом повторении какой-то темы уже содержится намеренное указание героя на то, что она внутренне важна для него, заявка на внимание к ней биографа. А на тему «Америка» этот европеец и немец говорит в своих американских письмах много и часто.
В 1951 году, уже в разгар «холодной войны», когда Томас Манн собирался навсегда покинуть Соединенные Штаты, ибо, как писал он, «болезненно напряженная атмосфера этой страны тяжело давит на меня, и я должен с силой, но с дрожащими нервами обороняться от гнусных и опасных для жизни нападок», один из старых друзей рассказал ему в письме незатейливый анекдот. Некто плывет из Нью-Йорка в Европу, другой — в противоположном направлении. Их корабли встречаются, оба путешественника узнают друг друга и одновременно восклицают: «Ты что, рехнулся?» «Ваш анекдот довольно остер, — отвечал наш герой, — только я, право, думаю, что плывущий на запад рехнулся чуть сильнее, ведь, хотя дорогая Швейцария и более почтительна к Америке, чем даже иные американцы, мне все-таки кажется, что в общем европейскому мышлению далеко до здешнего в смысле варварской инфантильности». Так писал он, повторяем, на исходе своего пребывания в Соединенных Штатах, через шесть лет после смерти Рузвельта. Но и на первых порах жизни в Америке, когда демократические традиции цивилизации Нового Света внушали ему политический оптимизм по большому счету, он ощущал и не раз отмечал в своих письмах меньшую в среднем, по сравнению с европейцами, проникнутость американцев историческим опытом, их неподготовленность к миссии, возлагаемой на их еще не фашизированную и экономически могущественную страну ситуацией в мире.
Это его ощущение проглядывало и в уже приведенном нами ответе американке по поводу ее реакции на бомбардировку Пирл-Харбора. Порой оно проявлялось в таких разбросанных по его письмам замечаниях, которые, казалось бы, не имели прямого отношения к волновавшему его вопросу о «боевом духе этой страны» и звучали шутливо. Он мог только посмеяться, узнав, что американский писатель Сароян назвал свой «романчик of the month»67 «Человеческой комедией» («верх здешнего простодушия», — написал Томас Манн сыну), или прочитав в 1944 году на первой странице «Лос-Анджелес таймс» объявление о том, что на похоронах некоего Джона Г. Дилдроя будет петь под аккомпанемент арфы ручная канарейка покойного. Однако порой за подобными примерами «добродушного варварства» следовали совсем не шутливые обобщения. «Я слышал от одного из ваших boys, — цитируем письмо к Агнес Э. Мейер, — что ему не терпится вернуться из отпуска туда, где дело идет всерьез; дома, говорит он, невыносимо: всюду dancing68, эротика, равнодушие, полная неосведомленность. Возможно, что имелась в виду только Калифорния. Возможно, что для того, кто возвращается с фронта, есть всегда что-то раздражающее в быте оставшихся дома. Но надо бы пожелать здешнему люду большего понимания серьезности положения, — думаю, что сказал этим не слишком много». А порой он и прямо выражал свою досаду на это «добродушное варварство». «Жизнь стала довольно тяжела, вероятно не без педагогического умысла, чтобы умерить complacency»69, — писал он в 1943 году. И в том, что писал он это все той же Агнес Э. Мейер, влиятельной американке, жене издателя одной из крупнейших газет мира, был, кажется, тоже «педагогический умысел».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});