Лео Яковлев - Чёт и нечёт
Одно из таких приключений Ли знал во всех подробностях. Дело было посреди жаркого харьковского лета на городских окраинах, куда не доходил даже слабый отзвук героической борьбы с космополитами и сионистами и где никто не знал о том, что Михоэлс уже убит в результате одиннадцатого сталинского удара — уникальной боевой операции с участием в качестве давящего инструмента мощного «студебеккера», выпрошенного тем же Михоэлсом в Соединенных Штатах для сражающейся Красной Армии, — операции, разработанной лично «генералиссимусом» и «вождем народов», тряхнувшим на закате жизни своим практическим опытом бандита-экспроприатора и одновременно полицейского осведомителя-провокатора и наградившим своих соратников — исполнителей-убийц — «орденами Великой Отечественной войны I степени», подчеркивая тем самым судьбоносное для возглавляемой им российской национал-большевистской империи значение этого бессмертного подвига.
Но не только этого не знали на харьковских окраинах, — там не знали даже, кто такой Михоэлс и был ли он когда-нибудь вообще. Поэтому юные орлы, в чьем поле зрения находился Толя-дурачок, не отвлекаясь на громкие политические события в стране и мире, разработали и реализовали свою тончайшую операцию, не уступавшую по своему интеллектуальному уровню высшим практическим достижениям сталинского гения. Суть ее состояла в следующем: совет лысогорских «пионеров» решил поставить Толю в известность, что один из них, с особенно аппетитной попочкой, наконец решил испить чашу Толиной любви. Но, будучи стеснительным маминым мальчиком, он выставляет целый ряд обязательных условий. В частности, он боится, что кто-нибудь его увидит «в процессе», и потому предлагает, чтобы в малолюдном месте в тонком заборе было высверлено отверстие необходимого диаметра, куда Толя просунет член, а его любовник, незаметно спустив трусы с вожделенной части тела, вроде бы просто прислонится к забору, и дело пойдет. Толя, естественно, согласился.
Когда дырка в заборе была готова, и приготовившийся к наслаждению Толя выполнил все условия, на его член была надета какая-то гигантская прищепка с мощной пружиной, предотвратившая отток крови и опадание возбужденного органа. Прищепка эта нашлась у кого-то из мальчишек в сарае, где она валялась со времен немецкой оккупации. Немцы же, вероятно, использовали такие изделия, развешивая для просушки орудийные чехлы.
Толя взвыл зверем, и на его счастье неподалеку проходила могучая бабушка Матрена Викторовна. Подойдя к забору, из-за которого торчала орущая физиономия, бабушка не сразу заметила член с прищепкой и стала допытываться у Толи, чего он визжит, прижавшись к забору с другой стороны. Он же криками и глазами пытался объяснить, что произошло. Наконец, для нее прояснились все детали этой необычной картины, и она, осенив себя и обжатый прищепкой Толин член крестными знамениями, освободила беднягу.
И вот теперь лысогорский «Толя-дурачок» предстал перед Ли в качестве коллеги — «проэктанта», как любили называть свою профессию сотрудники этой конторы. Легенды, окружавшие его образ в ее стенах, несколько не вязались с реноме уличного психа. Конечно, странностей было немало — от использования брючного кармана для салатов и винегрета до универсальной посуды в виде консервной банки из американских продовольственных солдатских пайков военного времени, в которую наливались и суп, и чай, и компот, и загружалось неопределенное «второе». Эта знаменитая банка сопровождала Толю и в редких командировках, в связи с чем в конторе бытовал такой рассказ: двое Толиных находчивых спутников-сослуживцев, чтобы он не смущал приличное вагонное общество, сказали ему, что билет для него достать не удалось, и он поэтому едет зайцем, а чтобы его не арестовали, ему придется залечь под нижней полкой (тогда багажных ящиков еще не было или в том вагоне их не оказалось). Толя спорить не стал и расположился под полкой, время от времени выдвигая оттуда свою банку для получения очередной порции еды.
Вблизи Ли увидел Толю уже тогда, когда ему пришлось согласовывать с ним в качестве представителя «смежной» специальности («смежника») какие-то чертежи. Разговаривая, Толя смотрел куда-то в сторону, и вообще, поймать и удержать его взгляд более чем на мгновение было невозможно. Ли, однако, был поражен тем, что этот «избегающий» взгляд молниеносно проникал в сущность любого чертежа, отыскивая недостатки, после чего следовали краткие, почти без пояснений, рассчитанные на адекватный уровень понимания, грамотные, а иногда и единственно возможные рекомендации по улучшению проекта.
В дальнейшем их общение было крайне редким и за рамки «взаимных согласований» не выходило. Но однажды Ли, направляясь проведать Исану, отклонился от привычных прямых путей и заглянул по какому-то делу на Лысую гору. На подъеме он нагнал медленно передвигавшегося Толю (его знаменитый велосипед, вероятно, тогда ремонтировался, а не менее знаменитый горбатенький доисторический «москвич», работавший в основном на Толиной умственной энергии, был еще в проекте). Обгонять его было неудобно, и Ли пошел рядом, пытаясь разговорить своего случайного попутчика.
У своего дома Толя предложил Ли заглянуть в его апартаменты. В дальней ретроспективе сквозь полуразрушенную мебель, заполнявшую комнату, и при хорошем воображении можно было действительно увидеть интерьер и обстановку скромной провинциальной профессорской квартиры «серебряного века» с почтовым адресом, заканчивавшимся (после названия улицы) словами: «в собственном доме». Украшением же комнаты был небольшой темный кабинетный рояль с приоткрытой крышкой. Когда Ли подошел к этому почтенному инструменту, из-под крышки с испуганным криком вылетели две хохлатки и, опустившись на пол, помчались к открытой двери. За ними кинулся кот, но на пороге лениво потянулся и вернулся в комнату.
— Я тут им насесты устроил, — сказал Толя, показывая на рояль.
Потом он задумчиво провел рукой по клавишам, поперебирал их, и вдруг растревоженные его пальцами расстроенные струны запели «Серенаду» Шуберта, и эта Песнь Космоса заполнила весь объем неуютной комнаты, превратив деревянный лом, порванные обивки, искореженные тома старых книг, треснувшие вазы, знавшие лучшие времена, и прочие обломки былого в руины бытия, сохранившие отблеск почти бесследно исчезнувших Тщеславия, Нежности, Веры, Надежды, Любви… И тут Толя повернул свою чуть склоненную над роялем голову в сторону окна, где стоял Ли, и тот впервые увидел его неподвижные, неубегающие глаза — глаза Страдания. Ли почувствовал себя глядящим в бездну — бездну Печали, поселившейся в этих глазах навсегда. «Невыразимая Печаль открыла два огромных глаза», — вспомнил Ли. И при этом у Ли возникло ясное ощущение того, что обращенный к нему взгляд Толи, смешного Толи-дурачка, на которого любой, даже десятилетний лысогорский мальчишка смотрел не иначе, как с чувством превосходства человека, видевшего мир «правильно» и «как надо», проникает через границу его, Ли, тайного мира. «Неужели он должен был стать одним из нас?» — подумал Ли. Как бы отвечая на эти его мысли, Толя, прислушиваясь к затихающему звуку космического Послания, переданного людям другим безумцем, тихо спросил:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});