Анатолий Мариенгоф - Роман без вранья. Мой век, мои друзья и подруги
Качалов махнул рукой.
– До революции у врачей одно верное средство было. Здорово помогало!
– Какое ж это?
– Сюртук! Придет эдакий важный дядя в черном сюртуке ниже колен, от хорошего портного…
Я грустно улыбнулся, вспомнив врача, который лечил покойную маму.
– Придет, пощупает пульс с серьезной рожей. И сразу тебе лучше. Даже температура у меня спадала. Честное слово! От этих сюртуков я и при воспалении легких быстро выздоравливал. Не то что теперь. То и дело по месяцу и больше в Кремлевке валяюсь.
Он снова завертел в пальцах вечное перо:
– Стало быть, друг мой…
Испугавшись, что гость опять процитирует мое злосчастное двустишие, я попытался перевести разговор:
– В двадцатых годах Шершеневич работал вместе с Таировым. Ведал у него в театре литературой. И на приемных экзаменах в студию сидел по левую руку от Александра Яковлевича. Экзаменующиеся мальчики и девочки с косичками это сразу учли: «Имеет-де вес…»
– Еще бы! Они смекалистые, эти мальчики и девочки.
– И вот все, как один, – сказал я, – перед экзаменационным столом читали нараспев:
Другим надо славы, серебряных ложечек,Другим стоит много слез, —А мне бы только любви немножечкоДа десятка два папирос…
Василий Иванович тут же продолжил своим зачаровывающим голосом знаменитое стихотворение Шершеневича:
А мне бы только любви вот столечко,Без истерик, без клятв, без тревог,Чтоб мог как-то просто какую-то ОлечкуОбсосать с головы до ног.
Ах, Шершеневич, Шершеневич!..
И мы оба с нежностью посмеялись над лирикой тех неповторимых лет.
После чего Качалов вскинул правую бровь. Так была она вскинута у него в «Анатэме» Леонида Андреева. Эту роль он играл «потрясающе!», как говорят нынешние театралы. Качаловская «Анатэма» живет и поныне в моем воображении. Живет прочно. Словно с этим хозяином преисподней я знаком ближайшим образом. Даже лучше, чем со Спасителем Леонардо из «Тайной вечери».
– А какой был блестящий оратор Вадим Габриэлевич! – сказал Качалов.
– Ого!
– Я, собственно, лучшего не слышал.
– Да, лихо говорил.
– Как Бог!
Другие в Москве называли Шершеневича: «Этот имажинистский Цицерон».
Качалов опять развел руками:
– И вот закопали Вадима Габриэлевича. У черта на куличках закопали. В барнаульской яме.
Как будто лучше и легче, когда нас закапывают в московских и ленинградских ямах.
– Стало быть, друг мой…
– А у тебя, Вася, еще имеется монокль в жилетном кармашке? – спросил я, чтобы отвлечь своего гостя от проклятой цитаты.
Со стеклышком в глазу вернулся Качалов в Советскую Россию из заграничного турне по Европе и Америке.
– Имеется. А как же!
– Вставь, пожалуйста. Поучиться хочу. Противно стариковские очки на нос надевать. А уж пора.
– Эх ты, денди!
И он, элегантно подбросив стеклышко, вынутое двумя пальцами из жилетного кармашка, поймал его глазом.
– Блеск!..
Качалов опять поднял бровь. Стало ясным, что все мои старания напрасны – от разговора о гибелях не убежать.
– А Николай Церетелли?.. Почему же ты молчишь про Церетелли? Алиса сказала, что он скончался у вас в Вятке.
Я кивнул головой.
Подобно Никритиной, Церетелли ушел из Камерного театра. И тоже в Ленинград. Нюша поступила в БДТ, а Николай – в «Комедию» к Акимову.
– Замечательный артист скончался. – Качалов вздохнул. – Какой великолепный был Король – Арлекин! А какой Мараскин в «Жирофле-Жирофля»! Мне так двигаться и во сне не снилось.
– Ты же, Вася, «Гамлета» играл да Ивана Карамазова, а не у Таирова в оперетке.
– А что? Я бы с удовольствием и в оперетке потанцевал. Это тоже прямое наше дело. Комедиантское дело. Но вот Господь не дал этого таланта.
– Обидел тебя Господь. Обошел талантом.
– Серьезно.
Я взглянул на него искоса. Он действительно говорил серьезно.
Впрочем, Николай Церетелли в самом деле двигался по сценической площадке необыкновенно. Я об этом и раньше упоминал. А сейчас мне снова захотелось сказать пышно. И я сказал. Разумеется, в уме. «Молодым оленям, – сказал я, – следовало бы поучиться у Церетелли красоте движения».
– Как же он попал к вам в Вятку? Эвакуировался? – спросил Качалов. – Из голодного Ленинграда эвакуировался?
– Да. С акимовской «Комедией». Мы с Нюшей встречали их на вокзале. Все артисты выходили из вагонов сами. Серые, как тени. Пиджаки висели на их плечах, как на слишком маленьких вешалках. Но все-таки, повторяю, все выходили из вагонов сами. А Церетелли, одного Церетелли, вынесли на носилках. Он уже не мог ходить. Он лежал на спине, подложив правую руку под голову, а изо рта у него торчал кусок бутерброда с вареной колбасой. Это было очень страшно.
– Представляю себе, – промолвил Качалов.
– На другой день мы с Никритиной навестили Церетелли. «Теперь, Николаша, – сказал я, – на наших вятских хлебах ты начнешь сразу поправляться». Он попытался ответить с улыбкой: «Нет, не начну. Уже поздно. Финита ля комедия». Я, конечно, что-то сказал. То, что все говорят в таких случаях. А Нюша положила плитку шоколада на больничную тумбочку. В ногах его койки стояла немолодая нянечка в больших металлических очках на совершенно круглой розовой картошке, зажатой скулами. «Нет, нет! Примите-ка свой гостинец, – распорядилась она. – Примите, примите. Имям нельзя кушать. Имям полную ночь худо было. Очинно, значится, тошнило. Имям, как воробью, дозволено кушать – по зернышку, по крупиночке. А в поезде-то колбасу поднесли. Это после страшного-то голода в блокаде. Вот какие у вас некультурные люди. Да разве имям можно колбасу? Примите, примите, гражданочка, свою конфетинку». Нянечка скомандовала это на чистом вятском языке, везде говоря «имям» вместо «им». Коренных вятичей мы так и называли: «имямы» да «имямки», а хорошеньких – «имямочками». Церетелли опять попытался сказать с улыбкой: «Финита ля комедия». А я опять попытался возразить ему, как это делают почти все в таких случаях. Тогда он вытащил из-под одеяла руку, закатал рукав больничной рубахи со штемпелями и показал нам эту свою руку. Право, я никогда не видел ничего более страшного. Это была голая тонкая кость, обтянутая темным старым пергаментом. И ничего больше. Ничего, кроме кости и пергамента. «Теперь, Анатоль, ты понимаешь, почему – финита ля комедия? Скелеты не возвращаются к жизни. Так ведь, нянечка?» Хорошая женщина только поправила очки на носу. Она еще не научилась врать, как полагается медицинскому персоналу. Да и всем интеллигентным людям. Само собой, мы навещали Церетелли ежедневно, иногда перешагивая через трупы, которые лежали прямо на полу в длинных коридорах. Но в конце недели неожиданно (все-таки неожиданно!) – нашли на койке Николая Михайловича другой ленинградский скелет. Вот, Вася, вот, дорогой, как дело было.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});