Прожитое и пережитое. Родинка - Лу Андреас-Саломе
Качая головой, ты смотришь на меня и думаешь, что я тебе чужой! Ты прав: в чужом краю живу я, выбрав сам свою судьбу по доброй воле, ты же тут обретаешься, унижен и стеснен. Лишь одному художнику дано с чужбины возвратиться в детство, в лоно народа своего. Куда б ни нес он те цветы, что сорваны в родительском саду, в какие б вазы их ни ставил — они опять произрастут из корпя таинства, откуда сам он вырос.
Вот почему его встречаешь ты, не оторвавшийся от темных недр земных, где все вокруг еще покоится, не зная ни роста, ни развития под гнетам великой тяжести земли. Ты — в начале долгой дороги, а тот, кто возвращается, — в конце. Как колокольный звон над этой степью, и над тобой зовущий звук несется, тревожа мысль и призывая к бунту, и этот звук ты называешь Богом. И в нем ты все уже предчувствуешь заранее — художник так предчувствует рождение творенья своего, подарка Бога.
Ты выделяешь этот звук из всех и трепетно ему внимаешь: во всем, что смысл имеет на земле, присутствует Господь, он — благодать, пролившаяся в тысячи сосудов; и если ты согнешься до земли, став „ниже, чем трава“, — повсюду в простодушии своем ты встретишь только Бога.
Он воплощен во всем, что происходит, в событьях незначительных и жестах — но и в великих судьбах или мыслях; так лишь художник умеет воплощать величественное в малом.
Твое наивное благоговенье близко упрямой гордости моей, близко моим грехам, то, что тебя стесняет и гнетет, близко тому, что делает меня и гордым, и свободным, и та мечта неясная о Боге, что зарождается в твоей душе, близка моим мечтам о светлой жизни, во мне горящим множеством огней.
Ты этого еще не понимаешь, мои слова не трогают тебя, они как звук, что канул в неизвестность, они еще не воплотились в жизнь, не стали зримы. Но дай мне возвести свое жилье — оно найдет с тобой язык понятный, ведь мне понятно дело рук твоих.
Тогда ты назовешь меня соседом, войдешь в мой дом, я преломлю с тобой свой хлеб и угощу тебя. У очага присев, ты будешь думать: „О, как уютно в хижине его, сюда влечет тебя в часы досуга, в нее приходишь, как к себе домой…“
Но лес еще рублю в чужих лесах я, еще ищу, чем крышу мне покрыть, еще к тебе взываю безответно, о щепках и соломе говорю. Так как же ты узнать и как понять меня сумеешь?
Качая головой, идешь ты мимо и детям говоришь играющим у дома: „Смотрите, вон чужак!“… Ну что ж, иди — я снова появлюсь, держа детей за руку, твоих, своих!»
Наступила мертвая тишина, казалось, в этой великой тишине и впрямь слышался голос возвращающегося на родину, блуждающего у околицы человека.
Потемневший парк вокруг нас, в глубине которого таинственно замирал любой звук, а неподвижно застывшая в безветрии листва делала дневной свет почти призрачным, еще больше усиливал это ощущение.
Оно лишь облеклось в слова, когда Евдоксия прервала молчание:
— Ксения! Теперь ты увидишь Димитрия! Это он, наш брат, каким мы его знаем! Разве он далеко? Разве ушел от нас? Нет, он только колеблется и, склонив голову, целует землю: я виноват перед вами, но я ваш!..
— Нет, прости — но это же просто ужасно: дом его разрушен, жизнь тоже, а все ради чего? Только ради этой безмерной высокопарности! — совершенно не к месту вырвалось у Святослава. Обычно он бывал подчеркнуто тактичен, но здесь не смог сдержаться. — Безумные воззрения — и все еще дают о себе знать в зрелом человеке, да сверх того это несчастье — быть поэтом! Потому-то он и не сумел выпутаться из маленького осложнения. Немножко такта, немножко осторожности — и все можно было бы уладить… тогда. И даже позже. А вместо этого он теперь сожалеет, отрекается, лишается всего и при этом не обретает настоящей свободы… Да, оба достойны сожаления: и Татьяна, и он…
— Не только сожаления, — прервал его Виталий. — Это беда, с которой он не сумел справиться в жизни, внутренний разлад, не позволивший ему вернуться к нам… тут я согласен! Но поэтом сделала его именно эта беда, благодаря ей он, беспечная душа, стал самим собой: она дала ему больше, чем одну только поэзию.
— Типичная судьба поэта! Играть с вещами, которые вовсе для этого не подходят, проиграть свою судьбу, а потом снова старательно выстраивать ее, но уже где-то там, в облаках! — Святослав вскочил со скрипнувшей табуретки, которая с трудом выдерживала тяжесть столь крупного человека. — Такая насыщенная «жизнь» до сих пор вряд ли шла на пользу русской поэзии. Ее беда в том, что она хочет быть чем-то большим, чем есть на самом деле, и стремглав бросается улучшать мир где только можно.
Виталий удовлетворенно засмеялся.
— С этим ничего нельзя поделать, дорогой Святослав! В нашей поэзии теперь все сошлось вместе! Она — по крайней мере сейчас — должна давать приют всему, что тянется к ней с надеждой, должна быть великодушной даже если расплачиваться за это приходится ей самой… Беда, если однажды она испугается этой расплаты! Станет «эстетикой», в решающий момент окажется в стороне. Поэтами в России становились отвергнутые, обойденные русской судьбой! А Димитрий? Древнейшая традиция русской поэзии для него важнее всего, поэтому она прямо-таки толкает его к зрелости, к тому, чтобы и в поэзии оставаться верным самому себе…
— А в это время дома пусть все летит кувырком — счастье, приличия, Не так ли? — раздраженно перебил его Святослав.
Виталий пожал плечами.
— Речь идет не только о любовных делах… И не только они мешают его возвращению.
— Извините меня, — заявил князь, — но нужно быть истинным Волуевым, слепо преданным семье и брату, чтобы не возмущаться всем этим… А каково Татьяне? Разве это решение для нее?
— Татьяна уже достаточно взрослый человек, чтобы смириться с этим! — В голосе Виталия появились едва заметные нотки уважения к ней — уважения, в котором, как мне всегда казалось, находила трепетное выражение его самая сокровенная суть. — Несмотря на все пережитое, она судит его не так строго, как вы. Не все же можно уладить, разрешить, исправить — в смысле семейном или узко общественном. И все же эту рукопись Татьяна воспримет как возвращение Димитрия — поэтому она адресована и