Нина Воронель - Содом тех лет
Но, к счастью, этот сценарий они не осуществили – после долгих, леденящих душу блужданий нас, в конце концов, вывели из-под земли прямо к трапу самолета. Чего они хотели, зачем разыграли этот прощальный спектакль? Я могу интерпретировать их поведение только при помощи теорий Зигмунда Фрейда, так как ни одно рациональное объяснение меня не удовлетворяет. Может, они все еще продолжали мстить нам за те неприятности, которые мы им доставили своим проворством и непокорством? Или их терзала зависть, что мы уезжаем, а они остаются? Нет, это слишком примитивно – скорей всего, они наказывали нас за то, что в каких-то высших инстанциях было принято решение не калечить нас и не сажать за решетку, как им бы хотелось! И не имея власти покалечить и посадить, они проявляли власть в мелких пакостях типа той, которой завершились наши драматические отношения.
Твердой рукой подведя меня к трапу самолета, Вадя придержал меня за локоть и пропустил вперед Сашу. Проводив Сашу взглядом, он интимно склонился к моему уху и нежно прошептал:
«Ведь вы, Нинель Абрамовна, утешаете себя надеждой, что сейчас улетите и навсегда избавитесь от нас? Так я хочу предупредить вас, что руки у нас длинные – мы вас и там достанем».
Я отшатнулась и заглянула ему в лицо, маячившее прямо у меня перед глазами. До того я никогда не видела это лицо так близко от себя, – только тут я разглядела хищный оскал его длинных желтоватых зубов, нацеленных прямо на мое горло. Я вырвала свой локоть из его ладони и поспешно взбежала вверх по пустому трапу – все остальные пассажиры давно поднялись в самолет. Уже наверху, в кажущейся безопасности, я остановилась и поглядела вниз – на меня были напряженно нацелены два лица, Володино и Вадино. Это было последнее, что запечатлелось в моей памяти, – облик покинутой мною Родины.
Раздел четвертый. В Зазеркалье
Нью-Йоркская тусовка
Прощальную картину в Шереметьевском аэропорту я закрыла за собой так окончательно, как закрывают лишь крышку гроба, – поднимаясь по трапу самолета «Москва-Вена», я навеки стряхнула на головы провожающих весь прах своей прошлой жизни. Это было равносильно смерти – теперь мне предстояло выяснить, есть ли после смерти жизнь, и я сильно опасалась, что ничего там нет. К счастью, на это выяснение у меня ушло не так уж много времени.
Из всего неправдоподобного перелета «Москва-Вена» в моем сознании запечатлелся только тот восхитительный момент, когда металлический радиоголос торжественно объявил, что наш самолет пересекает государственную границу Союза Советских Социалистических Республик. Рука моя, подносившая в этот миг ко рту щедро выданный нам Аэрофлотом крошечный бутерброд с черной икрой, непроизвольно разжалась и выронила на пол лакомый кусочек, – начинала проступать надежда, что заграница и впрямь существует!
Мне смутно припоминается венский перевалочный пункт, где, по словам друзей и знакомых, мы с Сашей провели свои первые дни за пределами тогдашней Российской империи. Мне приходится верить своим друзьям на слово, так как, хоть империя к тому времени была уже обречена, мы еще об этом не подозревали, и она казалась нам вечной. И потому, вырвавшись из ее когтей, я, впавши в посттравматическую прострацию, с трудом осознавала, где я и что со мной происходит.
Я только помню, что у меня началась настоящая истерика, с рыданиями и перехватом дыхания, когда после ужина все сидевшие в столовой венской пересылки поднялись и хором запели «Атикву». Сейчас трудно сказать, с чего меня так проняло, – может, мой истрепанный арьергардными боями организм только того и ждал, чтобы ему подали повод для истерики, и, наконец, дождался. Однако катарсиса не произошло, и меня в полуобморочном состоянии погрузили в самолет компании Эль-Аль, через несколько часов приземлившийся в аэропорту Бен-Гурион.
Там нас окружила толпа встречавших, такая многолюдная, что я буквально силой вынуждена была прорываться к своим родным и близким, – к сыну, к невестке, к родителям. Но их быстро оттеснили, а нас начали передавать из рук в руки, обнимать, целовать, тискать, произносить над нами речи по-русски и на иврите и впихивать в руки цветы, от которых мы не знали, как избавиться.
Тут в моей бедной голове все смешалось окончательно, закружилось, замелькало, померкло, и я пришла в себя только на заднем сиденье чьей-то машины, мчавшей нас в неизвестность по темному шоссе. Незнакомый голос с переднего сиденья сообщил, что шоссе ведет в Иерусалим, и тут в беседу включился некто в очках, затиснутый между мной и Сашей. Был этот некто до странности похож на кого-то хорошо знакомого из прошлой жизни – я собрала в кулак последние остатки воли и из дальней кладовки памяти выудила имя, соответствующее лицу в очках. Ну, конечно же, как я сразу не узнала – это был Сима Маркиш!
Сима не стал тратить время зря: весь час пути из аэропорта до Иерусалима – тогда, в 1974, шоссе номер один еще не было построено, и дорога занимала куда больше времени, чем сегодня, – он посвятил воспитанию во мне комплекса неполноценности. «Тебе придется забыть, что ты литератор, – произнес он с доброжелательной суровостью. Здесь никому никогда не понадобится твое писательское мастерство». После чего пустился обстоятельно и красноречиво развивать этот утешительный тезис.
К счастью, мое душевное состояние сильно снизило мою восприимчивость, иначе я должна была бы безотлагательно выброситься из машины на ходу, чтобы раз и навсегда покончить со своей никому не нужной жизнью. Хоть я и поверила убедительным доводам заботливого коллеги, но сердце мое задубело и воля была парализована, так что из всего эпизода мне в основном запомнилось зловещее посверкивание очков Симы в свете фар мелькавших мимо встречных машин.
После искрометного приземления начался мучительный процесс привыкания к новой жизни. Воля моя была так ослаблена, что я никак этим процессом не управляла, а только сонно подчинялась требованиям окружающих, хоть зачастую доброжелательных, но всегда противоречивых. Я послушно шла и ехала туда, куда меня везли, – то на арабский рынок в Старом городе, то в кнессет, то во дворец президента, то на съезды каких-то неразличимых поначалу партий, однообразно жаждущих заполучить наши героические лица для своих предвыборных плакатов.
Домогательства однообразно неразличимых партий были весьма практичны, так как наши лица в те дни были народным достоянием. Помню, однажды, назавтра после очередного выступления по телевизору, я зашла на почту, где публика, опознав меня, дружно защебетала, довольная собственной прозорливостью. И только один пожилой человек не захотел присоединяться к общей радости. Нахмурив брови, он спросил:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});