Борис Тарасов - Чаадаев
В рукописи этих строк, написанных в 1834 году, имеется примечание: «Юность не имеет нужды в at home[27], зрелый возраст ужасается своего уединения. Блажен, кто находит подругу — тогда удались он домой.
О, скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню — поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические — семья, любовь etc. — религия, смерть».
Пушкин размышляет над дальнейшим развитием своего жизненно-творческого пути и как бы намечает программу, первым пунктом которой являлось освобождение от стеснительных пут «шума» светско-городской жизни. В его творчестве вновь обостряется противоречие свободы и неволи, но уже не на романтически-бунтарском, а на реалистически-продуманном, обогащенном многообразным опытом уровне (новый уровень противоречия требовал и качественно нового его разрешения). Неволя теперь отождествляется им с зависимостью от ложных условий и прав неподлинного существования человека. Но бежать в «обитель дальную трудов и чистых нег» Пушкин не мог среди прочих причин и потому, что его натура не удовлетворялась стихийным самозабвенным творчеством.
Одновременно с пантеистическим восторгом приятия жизни Пушкин чувствует себя «странником», не перестающим вопрошать: «Куда ж бежать? какой мне выбрать путь?» Лирический герой стихотворения «Странник» перед лицом грядущей смерти сокрушается своей неготовностью к загробному суду и, видя «некий свет», спешит
…перебежать городовое поле,Дабы скорей узнать — оставя те места,Спасенья верный путь и тесные врата.
Действия «странника», настроением которого проникнуты такие стихи Пушкина 1836 года, как «Отцы пустынники и жены непорочны» или «Напрасно я бегу к Сионским высотам», не находят понимания у друзей, жены и детей.
Когда-то поэт написал:
Но не хочу, о други, умирать,Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать.
На последние годы жизни Пушкину выпало много страданий, окрашивающих его мысли. «Ты не можешь вообразить, — пишет он жене, — как живо работает воображение, когда сидим одни между четырех стен, или ходим по лесам, когда никто не мешает нам думать, думать до того, что голова кружится…» Так напряженно думать ему приходилось не только о высшем смысле бытия, но и о повседневных житейских делах, о долгах, ибо содержание семьи, помощь брату и сестре требовали постоянно денег, о придворных мнениях и слухах, ибо царь не позволял «записаться в помещики». К тому же многообразные литературные и издательские отношения предполагали его постоянное присутствие в столице. Так что мечты и планы Пушкина о покое и воле, о бегстве в «обитель дальную трудов и чистых нег» или к «Сионским высотам» требовали еще долгого «головокружительного» думанья и соседствовали с привычными, милыми сердцу и тягостными заботами.
Несмотря на жизненные сложности, а может быть, благодаря им, писатель не прекращает напряженной творческой работы. Он продолжает по-своему осмыслять темы и логику Чаадаева и исследовать изнутри побудительные причины европейского прогресса. Постоянное присутствие в его сознании рассуждений Петра Яковлевича отражено и в отрывке незаконченной статьи 1834 года «О ничтожестве литературы русской», где речь заходит о своеобразии и высоком предназначении исторического развития России. Отдельные положения этого отрывка поэт почти дословно повторит через два года в своих возражениях на опубликованное в «Телескопе» первое философическое письмо. Несомненно, не мог не вспомнить Пушкин и это письмо, и излюбленную «одну мысль» Чаадаева и при работе над «Капитанской дочкой», где отчасти ведет и непрекращающийся внутренний диалог с другом.
Противопоставление Петром Яковлевичем «живых» лиц просвещенных европейских граждан и «немых» физиономий необразованных россиян всегда казалось Александру Сергеевичу неистинным в своей прямолинейности. Последние же годы жизни заставляют его еще пристальнее сравнивать высококультурное общество столицы и так называемый мир «маленьких людей». Исследуя в «Маленьких трагедиях» порожденные богатством европейской цивилизации индивидуалистические типы, Пушкин не находит в них твердого нравственного стержня, очеловечивающего людей. Разнообразные интеллектуальные достижения как бы украшали и полировали душу, маскируя ее глубинные пороки и усложняя противоречия между блестящей наружностью и внутренним несовершенством. Эти достижения еще более надмевали их обладателей и тем самым укрепляли сущностную разъединенность людей. Парадоксы такого внешнего просвещения, не улучшающего, а искажающего нравственную природу человека, писатель наблюдал и вокруг себя.
В представителях же простого народа Пушкин чаще встречал самые глубокие нравственные чувства — совестливость, доброту, преданность, простодушие, искренность, скромность, бескорыстие, самоотверженность, без которых не только невозможно совершенствование человеческого бытия, но и самое его существование. Но и простой человек попадает во власть разных «стихий» и на пересечение многих «правд», где в горниле «оборачиваемости» добра и зла именно сохранение человечности (несмотря на кажущуюся простоту по сравнению с целями чаадаевского «высшего синтеза») оказывается все более важной задачей, заглушаемой гулом трагических общественных конфликтов. Не об этом ли думал Пушкин, когда писал «Капитанскую дочку» и изображал в ней «простых» и «непросвещенных» героев, покорных чувству сострадания и самоотверженной любви, голосу чистой совести и долга, составляющих неразрушимое ядро их личности и поддерживающих энергию добра в мире?
Трудно сказать, как протекал диалог писателя с мыслителем в их последнюю встречу после долгой разлуки. Александр Сергеевич в эту пору находился далеко не в лучшем состоянии духа. В начале 1836 года ставшее более настойчивым ухаживание молодого кавалергарда Дантеса за Натальей Николаевной привлекает особое внимание петербургского общества и раздражает писателя. В феврале, как бы возвращаясь ко временам своей неспокойной молодости, он делает три дуэльных вызова. «Я не помню его в таком отвратительном состоянии духа», — писала сестра поэта. Однако от тягчайших дум, как всегда, отвлекала работа. Пушкин приехал в Москву для изучения архивов и по делам, связанным с изданием «Современника». Беседы с сотрудниками «Московского наблюдателя», визиты вежливости также занимают много времени, хотя по душе ему лишь общество П. В. Нащокина, с которым он проводит целые дни. «Нащокин здесь одна моя отрада», — признается он жене, сухо сообщая в другом послании, что Чаадаева видел только один раз. О том, что свидание состоялось не сразу, свидетельствует и записка Петра Яковлевича к Александру Сергеевичу: «Я ждал тебя, любезный друг, вчера, по слову Нащокина, а нынче жду по сердцу. Я пробуду до восьми часов дома, а потом поеду к тебе. В два часа хожу гулять и прихожу в 4. Твой Чаадаев».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});