Эдвард Радзинский - «Друг мой, враг мой…»
Наконец Коба сорвался:
– Эй ты! – но не договорил.
Надя словно ждала. Выкрикнула бешено:
– Я тебе не «эй» и не «ты»! – вскочила и выбежала из комнаты.
И тотчас бросилась за ней Полина, жена Молотова.
Все замолчали. Сидели и ждали. Полина вернулась очень быстро.
Коба мрачно спросил:
– Что?
Полина шепнула ему достаточно громко:
– Успокоилась, пошла домой спать.
Все вновь оживленно заговорили. Коба спокойно встал и вышел из комнаты, за ним последовала жена командарма.
Я решил не ждать развязки этого трудного вечера. Опасно быть свидетелем того, чего завтра будет стесняться Коба. Я знал своего друга – барса. И когда вскоре он вернулся, я, сославшись на нездоровье жены, попрощался.
Ночью меня разбудил звонок телефона. Голос Кобы хрипло по-грузински приказал:
– Приезжай! Немедленно!
Никогда не слышал у него такого голоса!
Я быстро оделся…
У Спасских ворот меня встретил охранник, проводил в квартиру Кобы.
…Как я уже писал, они с Надей спали отдельно – Коба в кабинете, она в своей комнате. Эти помещения располагались почти напротив. Если идти из столовой, то кабинет был налево, а ее спальня – направо в маленьком коридорчике…
Я вошел в кабинет и поразился убогости обстановки. Там стояли кровать, тумбочка и диван с грязноватой обивкой, из которого торчали пружины. Все это тускло освещала стоявшая на тумбочке лампа под стеклянным зеленым абажуром.
Коба сидел на кровати и плакал! Второй раз в жизни я видел, как он плакал. Ни слова не говоря, он встал и пошел в коридор. Я молча вышел за ним.
У двери ее спальни лежала та самая роза, которая была у нее в волосах. Я поднял. Он открыл дверь. Я последовал за ним с розой в руке и, по-моему, машинально положил ее на кресло у кровати.
В комнате стояла тишина. Такая тишина! Горел ночник… В незашторенном окне – свет от фонарей из Александровского сада.
А на полу… Она, плашмя, на животе лежала у кровати… Маленький револьверчик валялся совсем рядом с вытянутой рукой.
Мы молча стояли над ней. Но это была не она – труп, тело без души.
Коба повернулся, пошел из комнаты, я за ним. Мы зашли в его жалкий кабинет.
Он сел на кровать, обхватил руками голову и заговорил:
– Пришел поздно, хотел с ней поговорить. Она не спала, закричала, обругала. Я ничего не сказал… Пожелал спокойной ночи, повернулся идти к себе… Она швырнула мне вдогонку, в спину, розу… Закрыл дверь, она сразу выстрелила. Видно, приготовилась… Знала, что будут думать люди… Ведь будут!
– Что ты, Коба!
– Будут! Будут, – повторял он. – И ты знаешь, что будут… Будут! Такое оружие врагам! Предала, опозорила… И хотела опозорить! – он вдруг захрипел, застонал. – Как ее жалко… дуру любимую!
– Как она могла… у нее ведь дети, – сказал я, чтобы Кобе стало ясно: я верю, что она сама.
Он зашептал, вытирая слезы:
– Что – дети? Они ее забудут, они сейчас маленькие. А меня она искалечила на всю жизнь. Что мне делать, Фудзи?.. Ведь будут думать! Будут, будут… – твердил он, продолжая вытирать слезы. Они катились, лицо вспухло – давно плакал…
– Лечь спать… Проснуться утром. Пусть тебе об этом сообщат…
– Думаешь? – спросил он вдруг как-то деловито. – А не лучше ли… что был на даче, приехал только под утро?
– Нет, лучше спи. Звук у крохотного вальтера слишком тихий… и ты не услышал… во сне.
– Ладно, уезжай!
Я вышел из кабинета… Он громко, в голос стонал.
Я так и не знаю, что произошло в той комнате. В рассказ Кобы о том, что, вернувшись, он мирно пожелал ей спокойной ночи и пошел к себе, я не верю. Уверен, схватка продолжалась! Обругал он ее и тогда она сама?.. Или оскорбляла его и тогда он?.. Или оба? Она его оскорбляла, грозила револьвером, но старый боевик, герой романа «Отцеубийца», попытался выхватить у нее револьвер, и… в борьбе случился шальной выстрел? Не знаю и никогда не узнаю!
Я уехал домой. Позвонили в десять утра.
Услышал в трубке голос их экономки-немки.
– Прошу вас срочно приехать… С Надеждой Сергеевной… – помню, она замолчала, наконец сказала: – Большая беда!
Я приехал. В гостиной были Молотов и Ворошилов. Немка-экономка лежала в своей комнате – старой деве стало плохо. Я был на высоте. Изобразил изумление, спросил с порога:
– Что случилось?! Где Коба?
– Он спит, – ответил печально Молотов. – И мы не знаем, как ему сообщить.
(Мне показалось, что и он побывал здесь ночью, как и я. И так же, как я, хорошо играл.)
– Надежда Сергеевна… утром долго не выходила. Экономка понесла ей завтрак в комнату… и увидела… Надя застрелилась… Они позвонили начальнику охраны, потом Авелю Енукидзе… Авель разбудил меня… – как всегда неспешно говорил Молотов.
Ворошилов испуганно молчал.
– Что будем делать? – спросил Молотов.
– Я думаю, нас здесь слишком много, – заметил я. – Мы с Климентом Ефремовичем пойдем по домам. А вы его разбудите и расскажите.
И мы с Ворошиловым ушли.
Как ни мал револьвер, трудно было объяснить обслуге, почему Коба не услышал выстрела! Поэтому решили сказать, что он ночевал на даче и вернулся под утро. В газетах объявили, что Надя умерла от приступа аппендицита…
Гроб с телом выставили в Большом зале ЦИК в здании на Красной площади (там теперь огромный универмаг).
Подойдя к гробу, Коба заплакал. Приподнял ее голову, поцеловал. Прошептал, но громко, чтобы слышали:
– Прости, что не уберег…
Были торжественные похороны. Тысячные толпы вдоль улиц.
На следующий день молва рассказывала, как Коба шел рядом с катафалком с непокрытой головой, в распахнутой шинели. Шел пешком до самого кладбища. В его биографической хронике можно прочесть: «И. В. Сталин провожает гроб с телом Аллилуевой на Новодевичье кладбище»…
На самом деле он шел за гробом только первые десять минут – по Манежной площади, где не было жилых домов и можно было не опасаться выстрела из окна. Потом сел в машину и уехал. Он не был трусом. Но у него оставался вечный страх перед покушением – страх старого террориста, который знает, как легко убивать. Он никогда не забывал нашей молодости. И потому после его отъезда «в распахнутой шинели» шел я. Я сбрил бородку, наклеил усы, надел его шинель…
Лошади медленно везли катафалк под бордовым балдахином. Пройдя через весь город от Кремля к Новодевичьему кладбищу, я вымотался порядком.
На поминки я приехал, поменяв прическу, наклеив бородку.
Когда все разошлись, он вдруг сказал мне: