Юрий Герт - Эллины и иудеи
Все уезжают — и тебе одна дорожка: уехать. Не потому, что там лучше, а потому, что здесь больше нельзя!
Здесь выбор один: или позорный столб или отъезд... Впрочем, выбор ли это?
29Наступает семнадцатое августа... Но ни жена мне, ни я ей ничего не говорим в этот день... Молча мы его встречаем, молча провожаем — и говорим обо всем, только не о том, чем стал этот день в нашей жизни...
С моря задул сильный ветер. Шумят сосны. Кроны у них вровень с нашим шестым этажом. Густой, наплывающий волнами шум заполняет пространство, врывается в комнату, гудят барабанные перепонки, гудит, вибрирует все тело, и кажется — ты всего навсего малый сгусток несмолкающего, грозного шума, из которого состоит вселенная. И море из молочноголубого, сизо-свинцового сделалось черным, в белых, то вспыхивающих, то гаснущих гребешках пены... Оно бьет в берег — тяжело, методично, сверху, из-за деревьев, не видно ни берега, ни волн, а звуки такие, будто кто-то ударяет в землю, как в стену, тараном...
Прошел год. У нас утро, а там — вечер... Там полдень — у нас ночь... Прошел год. Прошла целая жизнь.
30Потом наступил день. Сияющий. Ослепительный. После смятения, тоски, охвативших природу, море, поголубев, снова что-то лопочет, вылизывая изрядно потрепанный бурей берег множеством коротких, серебряных от солнца язычков, каждая травинка под ногой пружинит и распрямляется тебе вослед — зеленая, свежая, полная жизни... После завтрака в светлом, солнечном вестибюле собираются "демократы" и "патриоты", "радикалы" и "либералы", позабыв о зажатых в руках газетах, о яростной полемике и взаимных обличениях, и говорят — о погоде, о температуре воды в море, о своих детях, а больше — о внуках: у кого-то внук простудился — и вот находятся прихваченные на всякий случай в Москве горчичники, а у кого-то заболел у внучки животик — и совет сменяется советом: один рекомендует марганцовку, другие хвалят зверобой, третьи — самые решительные — уповают на антибиотики, и вдруг оказывается, что за исключением не столь уж многих, сторонящихся подобных компаний, все это — пожилые, страдающие разнообразными болезнями люди, соседи по дому, по квартирам, те — любители собак, эти — любители выпить, но почти все недовольные собственными детьми и почти все, недавно вернувшись из одной загранпоездки, по возвращении домой отправляются в следующую...
Все это и мило, и приятно, и свидетельствует о новом мышлении, общечеловеческих ценностях, которые сближают людей независимо от... и т.д. и т.п., но порою мне начинает казаться, что даль искажает, что два враждебных стана, две рати, за которыми мы следим из своих провинций, с трудом унимая стукотню сердец, на деле похожи на две футбольные команды: они выходят на поле для игры, они и кипят, и азартятся, и при случае ломают друг другу ноги, а то и головы, но на то игра, потому и приходят люди на стадионы, потому и платят за билеты в кассах и у перекупщиков... А игра кончается — и команды следуют в раздевалку, в душ, хлопают друг друга по плечу, одолжаются мочалкой или куском мыла, потом сидят за столиками в буфете, попивают пивцо... И все довольны: игроки, получившие свою долю со сборов, и фанаты, еще долго вспоминающие об игре...
Игра...
(В последний раз, когда мы разговаривали по телефону, я спросил у Сашки, водятся ли в Америке пираты...
— Полно-о! — радостно закричал Сашка.
Чего-чего, но этого я не ожидал:
— Неужели?..
— Да-а! — кричал Сашка. — Я сейчас читаю книжку про пиратов, там их мно-о-го!..
Разговор был коротким, я не успел спросить, как ему нравится детский сад, новые товарищи, воспитательница-негритянка, на которую вначале Сашуля взирал с удивлением: в Алма-Ате среди его знакомых негров не было... Мариша сказала — можно прислать "Остров сокровищ", "Робинзона", Сашенька быстро взрослеет... Сашенька наш, наш малыш Сашуля — и Стивенсон, Дефо?.. Не верится...)
На прощанье, уезжая из Дубултов, я сказал своей новой московской знакомой, что многое, многое напоминает мне игру... Возможно, и на этот раз говорит моя иудейская нетерпимость, — полуизвиняясь, добавил я.
— Ну, тогда во мне говорит моя русская нетерпимость: я отношусь к этому точно так же!.. — Она задорно тряхнула головой. Мы рассмеялись — не очень чтобы весело... Но недаром же было в ней нечто от Жанны д'Арк! — "А я тут написала одну статью, — сказала она, снизив голос и озорно поглядывая то на меня, то на жену, — скоро прочитаете..."
На другой день ей тоже было уезжать, а еще через день — идти по судебной повестке на процесс Смирнова-Осташвили, где она выступала свидетелем...
31...И я думал:
— Хорошо... Выправлены документы, сложены чемоданы, позади осталась таможня... Все о'кей. Что дальше? Дальше — язык. Вернее, отказ от языка. Что это значит?..
А это все равно, что отпилить себе ногу и заменить ее протезом. К тому же протезом, который при каждом шаге будет растирать культю... В моем возрасте можно выучить чужой язык в той мере, в какой он потребен для разговора в магазине или на улице — простите, как пройти к стоянке такси?... Но поскольку язык, и не какой-либо, а именно русский — мой инструмент, рабочий станок, средство существования — и в самом грубом, наиматериальнейшем смысле, то я должен сразу всего этого лишиться. Никакой другой язык, даже освоенный в качестве протеза, мне его не заменит. Ведь язык - не просто "средство общения", иначе довольно было бы и двух десятков слов, нужных для составления телеграмм или современных телефонных разговоров ("Как ты? — Ничего. А ты? — Тоже ничего"). Но для меня-то язык еще и нечто совсем другое. Когда-то моя мать в минуты, когда отступала болезнь, пела ясным, чистым, грудным голосом: "Между небом и землей жаворонок вьется..." — и с тех пор в четырех этих словах — "небо", "земля", "жаворонок", "вьется" — соединилось: утро, бьющий из окна солнечный столб с золотыми искорками-пылинками, бледное мамино лицо — и радость при звуках ее голоса: выздоравливает! Может, еще и совсем выздоровеет?.. — детская надежда, которой не суждено было сбыться. Или — "Волга", "утес", "вершина" - другой голос, но тоже сильный, красивый, грудной — и тоже родной: моей бабушки, такой же певуньи, певшей, казалось, для меня одного... И разбойные, грязные, святые солдатские матерки, от которых легчало на марше. И опаскуженный, пахнущий кровью язык начала пятидесятых: "Бдительность, бдительность и еще раз бдительность!" И Наум Коржавин: "Очень люблю это слово — "печаль"... Самое любимое слово в русском языке". — Выговаривая его, он прячет глаза, насупливается, сопит, будто, превозмогая мальчишечью застенчивость, делает первое признание... "Печаль..." Слово, похожее на переливчатый звук свирели...
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});