Владимир Бокарев - Одиссея Пола Маккартни
Я не хочу оправдываться, но вспомните, я хоть раз позволил себе при журналистах неодобрительно отозваться о Джоне? Возможно, я слишком в штыки принял Йоко, может, мне надо было быть немного приветливее. Но ведь и остальные — Джордж и Ринго — не ладили с ней. Может быть, это наша вина, а не ее, но раньше мы никогда не сталкивались с подобными людьми. Она была… какая — то странная. Я знаю, что до сих пор многие не могут найти с ней общего языка. А Джон… Он любил ее, поэтому считал, что раз я его друг, то обязан уважать и его возлюбленную. И я честно пытался вызвать в себе это чувство. Но ничего путного не вышло. Джон это понимал, и мы с каждым днем все больше и больше отдалялись. Мы уже не могли видеть друг друга. Ситуация стала невыносимой. Но я точно знаю, что несмотря на всю эту глупость, мы с Джоном продолжали соприкасаться душой. Я любил его, и он дня не мог прожить, чтобы не позвонить мне. Правда, наши разговоры превращались в поток взаимных оскорблений, но нам было достаточно хотя бы слышать голос друг друга, неважно, какую чушь мы при этом мололи. Спросите Джорджа или Ринго, у меня с ними тоже бывали размолвки, но мы же друзья. Настоящие друзья.
Джон решил, что я сделал свой пресс — релиз, чтобы разрекламировать сольный альбом; возможно, отчасти он был прав, но даже если и так, то я действовал не из этих побуждений. Хотя должен признать, выглядело все довольно странно. Сам факт, что я выпустил свой альбом, никого не удивил и не возмутил, вспомните, и Джон, и Джордж к тому времени тоже имели несколько сольных альбомов. Но после этих событий мы наконец стали отдавать себе отчет в том, что «Битлз» больше нет. До этого Джордж, Ринго и я регулярно звонили друг другу, пытаясь как — то исправить положение: мы действительно думали, что «Битлз» можно сохранить. Но все упиралось в Джона, который так стремительно ринулся в новую жизнь, что ничего не хотел видеть — он старался отсечь даже самые безобидные призраки прошлого. Я не думаю, что мы имеем право винить его. Ему всегда нравились новые люди, он быстро загорался свежими идеями. В Нью — Йорке он попал в интеллектуальную элиту, которая пришлась ему по душе. Джон раскрылся навстречу, и волна захлестнула его. Я не говорю, что это плохо.
Он исчез с горизонта, и мы даже не знали, где он живет, тем более — что делает. Доносились какие — то слухи, но истинное положение дел оставалось тайной. Ясно было одно: Джон взял новый курс, а это означало, что его будет бросать из одной крайности в другую. Потому что Леннон был таким человеком, который не обращает внимания на условности и не подчиняется никаким правилам. Он хотел вести такую жизнь, какую сам себе придумал, а его фантазия не знала предела. Знаете, он так часто повторял одну фразу, что, по — моему, она превратилась в его кредо: «Если ты стоишь на краю обрыва и раздумываешь, прыгнуть или нет, — прыгни!» Что касается меня, то я всегда выбирал второе. Многие, знаю, обвинят меня в трусости. А вы поставьте себя на край пропасти! Не надо даже пытаться отождествлять себя с Джоном — его нельзя судить по обычным человеческим меркам. А насчет прыжка с обрыва подумайте на досуге. Это не так просто, как может показаться, на подобное отваживаются немногие, а оставшиеся обвиняют друг друга в трусости.
Зная Джона, я понимал, что многие его выпады делались в расчете именно на реакцию прессы. Он высказывался, что называется, под настроение. Выйдя из себя, он сравнил меня с Энгельбертом Хампердинком [53]. Уверен, что в действительности Джон так не думал. А вот пресса пыталась завести меня и толкнуть на перебранку с ним. Эти ребятки быстренько доводили до моего сведения все заявления Джона и с предвкушением ждали моей ответной реакции. Порой с трудом удавалось сохранять выдержку и делать вид, что ничего особенного не происходит. Я не согласен с расхожим мнением, что защитить свое достоинство можно лишь ответив ударом на удар. Такой путь ведет в тупик.
Я знал, что люблю Джона. И все годы, когда мы писали вместе музыку, были особенным периодом. И прошлое ничто не может изменить. Думаю, что бестактность Джона была простой болтовней. Много шума, крика, но, как у пьяного, лишено смысла. И я подумал, что если отвечу, то ввяжусь действительно в крупную ссору и к тому же могу еще и проиграть, потому что Джон был силен в словах, на этой территории с ним было трудно бороться. Итак, я сказал себе: «Зачем ввязываться? Это все равно ничего не даст, и я не выиграю…»
Я очень внимательно читал высказывания Джона и задавал себе вопрос: «Неужели он в самом деле думает обо мне так?» Были моменты, когда я даже начинал верить в его утверждения. И тогда мне на помощь приходили близкие люди. Линда прямо так и говорила: «Ты же понимаешь, что все это неправда. У него просто «зуб» на тебя». Со временем я убедился, что с Энгельбертом (Хампердинком) у меня нет ничего общего, я даже перестал писать баллады. В общем, выдержал. Хотя тогда мне было больно. Очень больно.
Конфликты, связанные с общей фирмой, я говорю об «Эппл», сделали нас невероятно злобными и, я бы сказал, стервозными. Но кто — то должен был сделать первый шаг к примирению, и я подумал: почему бы мне не пойти навстречу требованиям Джона? Я решил: черт с ними, со всеми этими деньгами — дружба дороже — и позвонил ему, чтобы предложить мировую. Я казался себе этаким голубем мира с оливковой ветвью. Джон снял трубку и, услышав мой голос, рявкнул: «Ну чего тебе еще?!» Я начал объяснять, но он прервал меня на полуслове: «Ты опять несешь какую — то чушь!» Вообще — то он сказал «чушь собачью» — я даже хотел сделать альбом с таким названием — и бросил трубку.
Долгое время наши отношения были именно такими, «чушь собачья» действительно самое подходящее для них название. Но в конце концов мы поняли одну простую вещь: если мы хотим сохранить дружбу, ни в коем случае нельзя произносить слово «Эппл» — мы от него заводились, как автомобиль от стартера. Мы могли болтать о чем угодно: о моих детях, о кошках, которыми Джон заполонил квартиру, о музыке, единственным табу был «Эппл». Наконец, мы даже сообразили, что есть люди, которым выгодно сохранить наши взаимоотношения в таком виде, в каком они были в самые худшие времена. Об этом первым сказал Джон. Он позвонил мне глубокой ночью и мрачно пробурчал: «Знаешь, если тебя накручивают против меня так же, как меня против тебя, то вовсе не удивительно, что мы ведем себя как кошка с собакой», и, немного посопев, положил трубку. Это было за два месяца до… как жутко звучат эти слова… до его смерти. Я до сих пор не могу поверить. Трудно свыкнуться с мыслью, что его больше нет.
Но я по крайней мере рад, что он был счастлив в последние несколько лет своей жизни. Вообще — то, он был очень теплым человеком, наш Джон. Он снимал свои очки — забавные, старомодные стеклышки, подслеповато щурился и говорил: «Ну, вот и я». Они были как стена, понимаете? Что — то вроде защитного экрана. И в те моменты, когда он убирал защиту, я боготворил его. Наверное, мы причинили друг другу немало зла, но мы не были подонками, как некоторым хочется нас выставить.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});