Сергей Дурылин - Лермонтов
Он начал жизнь блестящего гвардейского офицера. Его «чудачества» и «шалости» были на виду и на устах всего светского и военного Петербурга. Он имел право сказать: «Теперь я не пишу романов, я их делаю». В эти именно годы (1830–1835) сложился тот образ Лермонтова — злого остроумца, дерзкого проказника, заносчивого дэнди, великосветского Печорина, гвардейца в блестящем гусарском мундире, слегка задрапированном байроническим плащом, — тот внешний образ, которому никогда не соответствовал истинный облик поэта, по который, во мнении большинства современников и мемуаристов, был утвержден за подлинно лермонтовский образ.
Но в это же самое время он с глубокой грустью писал Л. М. Верещагиной: «Я почти не достоин более вашей дружбы… И все-таки, если посмотреть на меня, покажется, что я помолодел года на три — такой у меня счастливый и беззаботный вид человека довольного собою и всем миром; этот контраст между душою и внешним видом не кажется ли вам странным?»
«Доволен» ли был Лермонтов собою и окружающей средой, — о том свидетельствуют его произведения, написанные в эту эпоху.
Главное из них — драма в стихах «Маскарад» (1835). Эта драма из жизни высшего общества Петербурга, поистине, написана «железным стихом, облитым горечью и злостью». Лермонтов изобразил это общество, мнящее себя «светом» целой страны, в состоянии морального падения и разложения, еще более глубокого, чем то, которое Грибоедов изобразил в своем «Горе от ума». Весь «большой свет» — маскарад. Под масками аристократической чинности и чопорной благопристойности скрыты рабская угодливость пред власть имеющими, наглая дерзость разврата, алчная откровенность наживы, вопиющее ничтожество мысли и низменность чувств. Как Чацкий презирает ничтожную среду Фамусовых и Молчалиных, так Арбенин, герой «Маскарада», презирает жизнь, обычаи, дела и мысли светской черни, которою он окружен. Что ни стих в роли Арбенина, то злая эпиграмма на этих великосветских рабов низкопоклонства, корысти и лицемерия. Лермонтов наделил Арбенина немалыми запасами своей собственной тонкой иронии, высокой грусти и пламенной ненависти. Но Лермонтов с такой же суровой правдивостью отнесся и к Арбенину, как к другим действующим лицам «Маскарада». Для ума Арбенина нет уже пищи, для его чувства нет простора, для его сил нет применения в тех жизненных условиях, в которых он обречен жить. Одинокий и мятежный, он гибнет бесплодно.
Отданная Лермонтовым на театр драма «Маскарад» трижды была запрещена цензурой. Она увидела свет рампы уже много лет спустя после смерти Лермонтова.
В «Маскараде» Лермонтов начал свой суд над «Свободы, Гения и Славы палачами».
Так вдохновенный творческий путь Лермонтова, укрытый от всех в течение многих лет, привел его к тому произведению — «Смерть поэта», — которое сделало имя его автора известным всей России и привело его к ссылке на Кавказ.
5Со стихами «Смерть поэта» вновь забил в Лермонтове родник поэзии.
«Под арестом к Мишелю пускали только его камердинера, приносившего обед, — вспоминает А. П. Шан-Гирей. — Мишель велел завертывать хлеб в серую бумагу и на этих клочках с помощью вина, печной сажи и спичек написал несколько пьес, а именно: «Когда волнуется желтеющая нива», «Я, Матерь Божия, ныне с молитвою», «Кто б ни был ты, печальный мой сосед», и переделал старую пьесу «Отворите мне темницу», прибавив к ней последнюю строку: «Но окно тюрьмы высоко».[14] За несколько дней заключения в ордонанс-гаузе (гауптвахте) Лермонтов написал почти столько же, сколько за целый 1836 год, — и все, что ни создал он тогда, были жемчужины русской лирики.
С тех пор до конца жизни у Лермонтова не спадает этот прилив творческих сил: все, что он ни пишет в эти годы, все превосходно; поэт как бы не может уже писать слабых или посредственных вещей. Период ученичества для него кончен. Он теперь — зрелый мастер. Его стих и проза уже выдерживают «высший суд» поэта: он более не таит своих произведений.
Вырванный из пустоты светского петербургского общества, поэт встретился с величественным и грозным Кавказом, как с давним другом.
Лермонтов получил назначение прапорщиком в Нижегородский драгунский полк, расположенный в Грузии, невдалеке от Тифлиса.
В замечательном письме к С. А. Раевскому, сосланному в Петрозаводск за распространение стихов на смерть Пушкина, Лермонтов рассказал:
«С тех пор как выехал из России, поверишь ли, я находился до сих пор в беспрерывном странствовании, то на перекладной, то верхом; изъездил линию всю вдоль, от Кизляра до Тамани, переехал горы, был в Шуше, в Кубе, в Шемахе, в Кахетии, одетый по-черкесски, с ружьем за плечами; ночевал в чистом поле, засыпал под крик шакалов, ел чурек, пил кахетинское даже… Пью вино только когда где-нибудь в горах ночью прозябну, то, приехав на место, греюсь… Здесь, кроме войны, службы нету; я приехал в отряд слишком поздно, ибо государь нынче не велел делать вторую экспедицию, я слышал только два-три выстрела; зато два раза в моих путешествиях отстреливался; раз ночью мы ехали втроем из Кубы: я, один офицер из нашего полка и черкес (мирный, разумеется), — и чуть не попались шайке лезгин. Хороших ребят здесь много, особенно в Тифлисе есть люди очень порядочные… Я снял на скорую руку виды всех примечательных мест, которые посещал, и везу с собою порядочную коллекцию; одним словом, я вояжировал. Как перевалился через хребет в Грузию, так бросил тележку и стал ездить верхом; лазил на снеговую гору (Крестовая) на самый верх, что не совсем легко, оттуда видна половина Грузии, как на блюдечке, и, право, я не берусь объяснить или описать этого удивительного чувства: для меня горный воздух — бальзам; хандра к чорту, сердце бьется, грудь высоко дышит — ничего не надо в эту минуту: так сидел бы да смотрел целую жизнь.
Начал учиться по-татарски, — язык, который здесь, и вообще в Азии, необходим, как французский в Европе… Я уже составлял планы ехать в Мекку, в Персию и проч., теперь только остается проситься в экспедицию в Хиву с Перовским. Ты видишь из этого, что я сделался ужасным бродягой, а, право, я расположен к этому роду жизни».
В оживленных, бодрых строках этого письма к ссыльному другу сквозит радость узника, вырвавшегося из душной тюрьмы на широкий простор. Такой тюрьмой был для Лермонтова императорский Петербург, и таким простором для него, как для многих лучших русских людей 1820–1850 годов, был Кавказ с его дикой, мощной природой и с его народами, упорными в защите вольности родных гор. Лермонтову удалось «изъездить» весь Северный фронт (линию) войны с горцами, от Тамани на Черном море, описанной им в знаменитой одноименной повести, до Кизляра — крепости на Тереке, невдалеке от впадения его в Каспийское море. Он узнал те места, где происходит действие «Бэлы», и прикубанские горы, где действуют многие герои его кавказских поэм, начиная с отроческих «Черкесов» (1828). Он близко узнал Военно-грузинскую дорогу, с такой силой и правдой описанную в «Бэле».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});