Вирджиния Вулф - Дневник писательницы
Вторник, 10 сентября
Хотя в Сассексе не я одна читаю Мильтона, все же запишу свои впечатления от «Потерянного рая», пока они не забылись. Впечатления довольно четко определяются тем, что осталось у меня в голове. Многие загадки я пропустила, не остановившись на них. Наверное, я слишком легко скользила по тексту, чтобы по-настоящему насладиться им. Однако мне понятно, и до какой-то степени я даже согласна с утверждением, что он доступен лишь человеку, обладающему высочайшей ученостью. Меня поражает явная непохожесть этой поэмы ни на одну другую. Полагаю, все дело в величественной отчужденности, в обезличенности чувств. Я никогда не читала и Каупера на диване и представляю унизительность диванного чтения для «Потерянного рая». Материя Мильтона состоит из великолепных, потрясающих, мастерских описаний ангельских тел, битв, полетов, обиталищ. Он торгует ужасом и безмерностью, убожеством и величием, но никогда — чувствами человеческого сердца. Существует ли другое великое творение, проливающее столь же мало света на радости и горести ее создателя? Поэма не помогла мне лучше узнать жизнь; я почти не могу представить, что Мильтон жил на самом деле и был знаком с мужчинами и женщинами, разве что со сварливицами, давшими ему сведения для описания брака и обязанностей женщины. Он был первым защитником мужчин, однако присущее ему пренебрежительное отношение к женщине берет начало в его собственном невезении и, по-видимому, играет злую роль в семейных скандалах. Но до чего же у него все уравновешено, мощно и искусно! Какая поэзия! Смею предположить, что после него даже Шекспир может показаться несколько мятущимся, суетным, увлекающимся и несовершенным. Смею предположить, что его поэзия — это эссенция, которая в более или менее разбавленном виде составляет почти всю остальную поэзию. Несказанная красота стиля, раскрывающаяся нюанс за нюансом, способна удержать взгляд надолго после того, как становится понятным развитие темы. Глубоко внутри улавливаются добавочные сочетания, отражения, счастливые находки и мастерство. Более того, хотя у Мильтона нет ничего, подобного кошмару леди Макбет или воплю Гамлета, нет ни жалости, ни сочувствия, ни интуиции, его персонажи величественны; в них воплощено многое из того, что люди думают о своем месте во Вселенной, о своем долге перед Богом и верой.
Понедельник, 20 января
Когда я смогу купить тетрадь, то перепишу все это, поэтому опускаю обычные новогодние завитушки. На сей раз дело не в деньгах, просто я не в состоянии, отлежав две недели в постели, совершить поход на Флит-стрит. Правая рука болит, словно у служанки в конце дня. Любопытно, что я ощушаю такую же одеревенелость, когда пытаюсь манипулировать фразами, хотя на самом деле умственно должна быть экипирована лучше, чем месяц назад. Вырванный зуб уложил меня на две недели в постель, к тому же я так устала, что у меня началась головная боль, — это была долгая и мучительная история, боль то отступала, то вновь надвигалась, как туман в январский день. Следующие несколько недель мне позволено писать по часу в день, а так как утром я не писала совсем, то могу частично воспользоваться своим правом теперь, когда Л. нет дома, а у меня накопились долги за январь. Отмечаю, однако, что дневниковые записи не могут считаться прозой, поскольку я только что перечитала прошлогодний дневник и была потрясена стремительным галопом, каким он несется по булыжникам, раскачиваясь и накреняясь иногда почти до невозможности. И все же, если бы я не писала быстрее, чем печатает самая быстрая машинистка, если бы останавливалась и задумывалась, дневника вообще не было бы; преимущество моего метода заключается в том, что случайно сметаешь в кучу несколько бессвязных мыслей, которые, стоит лишь задуматься, обязательно выкинешь, хотя они-то как раз и есть настоящие сокровища. Если Вирджиния Вулф в пятьдесят лет, решившись с помощью этих тетрадей написать воспоминания, не сможет составить фразу, какой она должна быть, я выражу ей свое сочувствие и напомню о существовании камина, в котором с моего позволения она превратит эти страницы во множество черных угольков с красными глазками. А сейчас я завидую ее будущим трудам, для которых делаю заготовки! О чем еще мечтать? Эта мысль уже избавила меня от некоторых страхов в преддверии моего тридцать седьмого дня рождения в следующую субботу. Отчасти для пользы стареющей дамы (никакие отговорки не принимаются; пятьдесят лет почтенный возраст, хотя я предвижу ее возражения и согласна, что это еще не старость), отчасти для строительства прочного фундамента под новый год я собираюсь все вечера предстоящей затворнической недели писать о моих дружбах и их теперешнем состоянии, о характерах моих друзей, об их работах и прогнозах на будущее. Пятидесятилетняя дама скажет, насколько я сумела приблизиться к истине; однако на сегодня достаточно (прошло всего пятнадцать минут).
Среда, 5 марта
Только что вернулась после четырех дней в Ашеме и одного в Чарльстоне. Жду Леонарда, а мыслями все еще в поезде, что совсем не способствует чтению. Но, боже мой, какое множество у меня теперь книг! Все сочинения мистера Джеймса Джойса, Уиндхема Льюиса, Эзры Паунда, чтобы я могла сравнить их с собранием прозы Диккенса или миссис Гаскелл; а еще есть Джордж Элиот; и наконец, Гарди. И я только что прочитала тетю Энни[2] — с максимальной терпимостью. С тех пор как я сделала последнюю запись, она умерла во Фрешуотере, сегодня ровно неделя, и вчера была похоронена в Хэмпстеде, откуда шесть-семь лет назад мы смотрели на тонувший в желтом тумане Ричмонд. Мне кажется, мои чувства к ней отчасти похожи на лунный свет; или, скорее, они навеяны чувствами других. Папа любил ее; наверное, она оставалась последней, кто принадлежал миру Гайд-Парк-гейт девятнадцатого столетия. В отличие от большинства старых дам, она как будто никого не желала видеть; ей становилось, как я иногда думаю, больно при виде нас, словно мы ушли далеко и напоминали о несчастье, о котором ей хотелось забыть. Кроме того, в отличие от большинства старых Тетушек, ей хватало ума понимать, насколько мы расходимся во взглядах на современную жизнь; и это, вероятно, заставляло ее вспоминать — вряд ли она думала об этом в своем кругу — о старости, обветшалости, угасании. Что до меня, то ей не было нужды волноваться, ибо я в самом деле ее обожала; и все-таки мы принадлежали к разным и очень не похожим поколениям. Два или, может быть, три года назад мы с Л. поехали навестить ее; нашли как будто усохшей, но в боа из перьев, она одиноко сидела в гостиной, почти точной, правда уменьшенной, копии ее прежней гостиной; то же приглушенное очарование восемнадцатого столетия, старые портреты и старая посуда. Нас ждал чай. Она держалась немного отстраненно и более, чем немного, печально. Я спросила ее об отце, и она рассказала, что тогдашние молодые люди смеялись «громко и грустно» и что их поколение было счастливым, но эгоистичным; а наше кажется ей утонченным и ужасным; но у нас нет таких писателей, какие были у них. «Кое у кого есть намек на величие, у Бернарда Шоу, например, но лишь намек. Приятно было знать их всех как обыкновенных смертных, а не великих мужей». Потом последовал рассказ о Карлейле и об отце; Карлейль сказал, что он скорее умоется из грязной лужи, чем станет журналистом. Она опустила руку, как мне помнится, то ли в сумку, то ли в шкатулку, стоявшую рядом с камином, и сообщила, что у нее есть на три четверти написанный роман, который ей не удается закончить. Не думаю, чтобы она дописала его; однако я уже рассказала обо всем, немного приукрасив, для завтрашней «Таймс». Я написала Эстер, но очень сомневаюсь в искренности своих чувств!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});