Всеволод Иванов. Жизнь неслучайного писателя - Владимир Н. Яранцев
Стихи, стихотворная техника, синтаксис, подбор / выбор слов, несомненно, помогали Иванову-прозаику. Тем более что в стихах он был врагом шаблона, как и в прозе. Серьезно увлекаясь поэзией, он оставил несколько образцов своего стихотворчества, показав разнообразие и формальное, и содержательное, и ритмическое. Есть тут и о природе: «Боль, тоску и горечь слез – / Все сковал седой мороз» («Зимой»); о душе, не ведающей покоя: «Я, одинокий, умру на вершинах (…). Здесь я товарищ орлу» («На Урале»); «На снегах клянусь я вновь – / Птице каменных туманов». Но вообще, поэзия – удел одиноких мечтаний – была актуальна для Иванова в самом начале литературного пути. Все это «декадентство», часто декоративное, порой манерное, останется позади и только, извлеченное из архивов, расскажет нам о том, через что прошел будущий автор «Бронепоезда 14–69», «Тайного тайных», «У», чтобы стать собой. Этот будущий Иванов хорошо виден, пожалуй, в цикле «Самокладки киргизские». Здесь поражает знание всего «киргизского», того, как они ухаживают за своими девушками («Таразы»), как пьют кумыс («Ольген-кумыс»), как празднуют («Той»). Особенно хорош стих о кумысе – полное впечатление того, что писал, точнее, рассказывал, пел все это природный «киргиз». Финал оптимистический: «Верблюды, колыхая горбами, / Уходят довольные. / Высоко над ними / Беркуты режут небесное всполье. / Чолым босын – путь добром. / В сытую степь. / Опять кумыс пьем. / Эй, бала!»
Здесь только люди, только жизнь, только радость души, веселой простыми радостями. Тут мы, заключая эту главу, подчеркиваем еще раз сказанное в ее начале. Пограничность русско-казацкого и казахско-степного народов не только разделяла их до вражды, но и создавала новый тип человека, новый народ, «расу», «метисов», сочетавших русскую деловитость, культуру, оседлость и казахско-азиатскую естественность, близость к природе, чувство природы, наивность ребенка, непосредственность, яркость впечатлений. «Самоделки» Иванова – весомое доказательство этому. Лебяжье-Павлодар, «Лебяжий Павлодар» оставался не только в воспоминаниях, но и в творчестве, придавая ему какую-то весело-беззаботную ноту, во многом определял это творчество, был ключом к нему. И потому неслучайно среди курганских очерков вдруг явился «лебяжинский». Это «похожий на анекдот, но факт» продажи тестем своего дома зятю впридачу с его «бабой», т. е. женой. И сделка была зафиксирована в волостном управлении! Такие вот чудеса случаются в родном селе, а мы еще удивляемся, откуда у Иванова такой редкий дар изображения живой жизни без натуги и без оглядки на ее тяжелые моменты. Это ведь дар природный, почвенный. Тупиков впечатлился кровавым убийством свекра и снохи, дебютировал с рассказом на эту тему. Мимо которой Иванов бы, на наш взгляд, прошел. У него был иммунитет на такие «факты», привитый своей чудаковатой родиной.
И только Гражданская война, сделавшая кровавые убийства нормой, гиперболически увеличившая количество трупов, сводившая с ума размахом, эпидемией самоуничтожения, внесла коррективы в творчество Иванова. И Павлодар, побратим Лебяжьего, предстает странным гибридом обывательского «Пыледара» и битвы разнонаправленных сил, начавших убивать друг друга. Но до 1923 г., когда роман «Голубые пески» будет написан и напечатан, пройдут семь лет. Целая вечность! И начнется она в 1917 г.
Глава 2
Сорокин или Горький
Горький воспитывает
1917 год начался для Иванова осенью 1916 г. С отправки письма Горькому. Для начинающего 21-летнего писателя поступок был дерзким, революционным. Сам ли он пришел к этой идее или его надоумили, сказать трудно. Но можно догадаться по фразе его второго письма Горькому: «…прочитаешь знакомым, хорошо, – говорят. А что хорошо?» Иванов, выходит, хотел получить компетентную оценку своих рассказов, которые он еще учился писать. И кто еще мог научить его: Гребенщиков, Новоселов, Вяткин, Шишков? Но они сами еще были далеко не мэтрами, для них таковыми являлся как раз он, Горький. Они и переписывались с ним, еще с тех пор, как Иванов только-только начал «шляться» по Сибири, т. е. с 1911–1913 гг. И Новоселов, например, получал от него такое письмо: «Вам, Александр Ефремович, необходимо обратить серьезное внимание на язык, на стиль – это у вас совершенно невыработано. Приемы письма староваты, теперь уже так не пишут». А Гребенщиков в том же году так благодарил Горького: «Вы единственный, кто так любит литературу и ее хрупкие побеги, а я оказался сорной, сухой, колючей веткой, которую следовало бы бросить наотмашь прочь (…). И учиться буду и работать, и внимательно слушать все, что разумно и красиво» (22 июля 1913 г.).
Советовать Иванову мог лишь Кондратий Худяков, ближайший к нему литератор со стажем. Но с тех пор, как он оказался в Кургане и, прослышав о нем, захотел познакомиться, прошел уже год, и все, что можно было взять у него и его знакомых, он уже взял. Да и много ли можно было взять? Как вспоминал Иванов, «мы собирались у кого-нибудь из его знакомых, читали стихи или прозу». Большей частью таких же писателей-самоучек, каким был Худяков, но особенно талантливых не было. Тогда читали вслух Блока, Горького, Чапыгина и мечтали о своем издательстве, журнале и своих книгах. Мог ли он, уже вкусивший первые радости от написанного и похвалы, удовлетвориться участью писателя-«самоучки»? Его уже раздражали эти худяковские собрания, и это прорвалось в одном из рассказов с красноречивым названием «Сумерки жизни», который, судя по подзаголовку, должен был перерасти в повесть с названием еще более характерным – «Мертвые петли»: «Сегодня я ненавидел эту атмосферу приветов, рукопожатий, полузнакомых лиц, разговоров о том, о сем, чересчур нагих признаний. Говорили много, но это злило меня. И с губ моих готова была сорваться желчная речь». Такая обстановка, вернее, такое отношение к ней могло и до самоубийства довести, как это и произошло в рассказе с молодым Гребневым, «моим (т. е. Вс. Иванова. – В. Я.) портретом в юности». Об этом же автор проговаривается в рассказе