Дневники: 1920–1924 - Вирджиния Вулф
Прошел дождь, но гораздо больше меня беспокоит черное небо – оно так уродливо. Вчера я была несчастна весь день напролет. Сначала Уокли, потом два вырванных зуба, потом боль на протяжении всего вечера; Л. уехал выступать в Ричмонде, а я не могла читать из-за пульсации в десне. Накануне я ходила на негров в Челси[155]; впечатляющие и очень печальные фигуры, непристойные и в чем-то даже монументальные; фигуры французов, подумала я, пропитаны цивилизацией и цинизмом, но они были вырезаны в Конго, возможно, лет сто назад. Подошел Хэнни[156].
– Миссис Вулф?
– Да, а вы…?
– Мы встречались много лет назад у Сквайров.
– Ах. А вы теперь арт-критик? Скажите, что мне думать о резьбе? А эти перуанские чаши…
– Все дело в их форме. Я слишком долго жил с этой резьбой.
(Не думаю, однако, что эти слова хоть как-то его характеризуют, хотя мне сказали, что человек, который перемежает свои фразы долгими паузами, – плохой критик. Чего еще ожидать от того, кто работает в книжном магазине.) Потом я услышала, как Дезмонд сказал «эй, наверху» и вошел с высоким худощавым смуглым пожилым человеком в пальто и шляпе, но он не представился мне, как будто между нами была пропасть. Я проскользнула в церковь Челси, где увидела табличку с надписью «Генри Джеймс» – витиеватые и, если хотите, утонченные буквы, – и с джеймсианскими фразами[157]. Вероятно, творение Госса[158]. Потом я отправилась к мадам Гравэ, в клуб «1917» и домой. И тут у меня разболелся зуб.
Какую бы книгу я хотела? Такую, которая не будет влиять на мое настроение по утрам, возможно, немного суровую. Моя идея в том, чтобы писать главами и не начинать ни одну, пока у меня не будет достаточно свободных дней подряд для ее завершения.
17 апреля, суббота.
Досада от Уокли утихает, поскольку я начала «Комнату Джейкоба». Моя подавленность может перекинуться и на беднягу Л. «Твоя особенность – это подражание», – сказала я, и тут его перо заело, как какой-то механизм. Вчера вечером я была на фестивале Баха[159] и по стечению обстоятельств столкнулась сразу с двумя людьми, с которыми не виделась уже целую вечность, например с Ноэль[160], а потом, когда я заняла свое место, голос рядом сказал: «Вирджиния!». Это был Уолтер Лэмб[161]. Человек-яйцо или человек-бильярдный шар, он сидел рядом и много рассказывал мне о Бахе. Музыка была прекрасна, хотя человеческий фактор в виде хора всегда отвлекает. Вот певцы не прекрасны: все они в зеленом, сером, розовом и черном, только что с чаепития в пригороде, и зрительный зал, кажется, подходит им куда больше, чем сцена. Уолтер меня провожал. «Прошлой ночью мне приснился невероятно яркий сон о Тоби[162], – сказал он, – который вернулся с охоты и сказал что-то очень важное, но я точно не помню. Очень странно, ведь я о нем редко думаю». Он был рад поделиться этим. Я заставила Уолтера рассказать мне о своих контактах с королевскими особами. Вот, кстати, секрет, который нельзя раскрывать: Уолтер пишет речь для принца Альберта[163]. У Уолтера острый ум, и он в своей нише чувствует себя как дома; Уолтер и правда один из тех, для кого мир был создан таким, какой он есть. Интересно, является ли восхищение собственной семьей снобизмом или своеобразным проявлением любви, ведь он, похоже, любит Дороти[164] и Генри[165] именно так.
20 апреля, вторник.
Прочла сегодня утром в «Times», что у Кэ Кокс родился сын[166], и весь день испытывала легкую зависть. Вчера вечером ходила на «Хор Баха[167]» – одна из наших неудач. Может, это из-за погоды? Проснувшись, я предвкушала чудесный день, но мои дела не удались одно за другим. Планировала занять это прекрасное утро написанием романа, а в итоге потратила всю свежесть мыслей на телефонные разговоры. Потом погода испортилась; сильные порывы ветра с проливным дождем; переполненные автобусы и оставленная на сиденье писчая бумага; долгое ожидание в Клубе. Нелегко слушать Баха без аккомпанемента, хотя после того, как Л. ушел домой, песня вознесла меня до небес – песня Анны Магдалены[168]. Я шла позади Герберта Фишера[169], проследовала за ним по пустынной и освещенной фонарями улочке Вестминстера и увидела, как он, столь выдающийся, но, на мой взгляд, невероятно пустой, пересекает площадь перед Вестминстерским дворцом, направляясь принимать участие в управлении Империей. Наклоненная голова, слегка дрожащие ноги, а маленькие ступни… Я пыталась поставить себя на его место, но смогла лишь вообразить возвышенные мысли, которые мне бы наверняка показались полной чушью. Каждый раз я чувствую это все сильней, погружаясь в их головы и выныривая обратно.
Я забыла рассказать, как в воскресенье Хасси пришла без приглашения, и мы повели ее к Маргарет[170], и она говорила так по-стрэйчевски, что я мало чего поняла. Сейчас переплетаем стихи Хоуп [Миррлиз]. Я выбрала книги Беркли[171] и Мейнарда [Кейнса], а они прислали письма Чехова[172] и Барбеллиона[173]. Никогда еще не было так мало книг для рецензирования; ни одной из «Times» (может, это вина Уокли?), ни одной из «Athenaeum», но мне все равно есть чем заняться[174].
24 апреля, суббота.
Я почти ослепла от корректуры ста шестидесяти экземпляров поэмы Хоуп Миррлиз «Париж». Затем я немного почитала Беркли, которым восхищаюсь, и хотела бы уловить стилистические фокусы автора, вот только боюсь его мышления. Читаю также книгу Мейнарда, которая влияет на мир, не будучи ни в малейшей степени произведением искусства. Полагаю, это произведение морали. Морган приезжал с ночевкой. С ним легко и спокойно, он трепетный как голубянка [бабочка]. Мне было приятно сделать запись в поздравительной книге[175] – одно из его проявлений доброты, а он, во многом пуританин, настойчив в этом. Морган всегда правдив – жаль, что я не могу передать его слова.
Сейчас мне нужно будет подписать открытку. Да, я должна успеть на почту, если получится. Отнесу ее сама… Если есть еще время, я расскажу, о чем был разговор. О покраске