Русская революция, 1917 - Александр Фёдорович Керенский
Думая, что Сухомлинова освобождают, толпа решительно двинулась к нам. Мне пришлось поспешно прикрыть его собственным телом. Ничего не оставалось, как встать между ним и нападающими. Я крикнул, что не позволю убить его, опозорив революцию. Объяснил, что он попросту переводится под мою охрану. Действительно ужасный эпизод: я один оказывал сопротивление обезумевшим солдатам, защищая своей грудью изменника. Они на миг нерешительно заколебались, и я выиграл партию. Толпа начала отступать, Сухомлинова удалось втолкнуть в открывшуюся дверь, которая за ним закрылась. Охрана скрестила штыки. Появление Сухомлинова в правительственном павильоне возмутило задержанных. Никто не желал сидеть рядом с ним, никто не скрывал своего отвращения, находясь с ним в одном помещении.
Понятно, как трудно было уберечь арестованных от возможной судьбы. Сначала они не скрывали страха перед тем, что их ожидает после «проклятой» революции, прекрасно помня свои злодеяния. Одни, например Белецкий, Протопопов, бывший военный министр Беляев, навлекли на себя презрение собственной трусостью. Другие, в том числе Щегловитов, Макаров и Барк, проявили, напротив, огромное мужество и достоинство. Безусловно, никто не надеялся на хороший конец. Впрочем, все быстро поняли, что революция не превратится в пародию на самодержавие, и не только успокоились, но уже с доверием приняли от меня и моих коллег заверения, что их жизнь в наших руках в безопасности, никто им ничего плохого не сделает.
Правые упрекали и до сих пор упрекают меня за снисходительность к левым, то есть к большевикам. Они забывают, что, согласно выдвинутым ими самими принципам, я должен был сначала подавить не левых, а правых, не имея права проливать кровь большевиков, тем более пускать моря крови в первые недели революции, когда, рискуя своим авторитетом и престижем в глазах народа, возражал против требования суровой кары царю, всем членам свергнутой династии и их пособникам.
Я всегда остаюсь убежденным противником террора в любой форме и никогда не считал «слабостью» гуманность нашей мартовской революции. Истинная душа русского народа мягка, снисходительна, чужда ненависти. Это наследие нашей культуры, глубоко человечной, возвышенной страданием русской культуры. Помня о декабристах, Владимире Соловьеве, Толстом, Достоевском, Тургеневе, о великой упорной борьбе русской интеллигенции с лакеями и палачами Николая II, могла ли русская революция не отменить смертную казнь, классическое орудие самодержавия, повсюду воздвигавшего «ее величество гильотину»?
С глубокой верой в справедливость нашего дела мы начали революцию, стремясь создать новое Российское государство, основанное на любви, гуманности и терпимости. В один прекрасный день наша надежда осуществится, ибо все мы в то время посеяли зерна, которые обязательно принесут плоды. Теперь же взоры наши затуманила кровавая пелена, люди как бы утратили веру в созидательные силы любви к ближнему, прощения, снисхождения, единственно способные питать и поддерживать жизнь и культуру страны. Сегодня можно с уверенностью утверждать, что гуманность революционного правительства не свидетельство его слабости, а положительный факт, что бы ни говорили. Напротив, оно со всей силой воли и характера поспешило предотвратить всякое кровопролитие, преодолевая в себе и в других поползновения к ненависти и мести, порожденные вековой самодержавной властью.
Сила нашей русской революции в том, что она триумфально победила своих врагов, пусть на день или даже на час, не кровопролитием и террором, а одной любовью, милосердием и справедливостью. Может быть, это только фантазия? Может, сама революция совершилась лишь в моем воображении? Впрочем, теперь она представляется вполне реальной. В данный момент Россия утопает в крови. Все ненавидят друг друга, хотят уничтожить. Но это пройдет. А если не пройдет, если русский народ никогда не поймет красоты и величия своего первого порыва, то придется признаться, что наша революция была не прелюдией к новой жизни, о которой все мечтали, а эпилогом гибели культуры народа, которой суждено кануть в пучину истории.
Вновь вспоминаю, как первую группу высших сановников царского режима переводили из правительственного павильона в Петропавловскую крепость. Было это ночью 16 марта. Не хотелось держать этих заключенных в камерах, освященных страданиями целых поколений русских революционеров, начиная с Новикова[6], декабристов и заканчивая нашими современниками. Но 12 марта прочие тюрьмы были разгромлены, Петропавловская крепость осталась единственным местом, где можно было без опасения разместить неожиданных «постояльцев». Стены старой крепости не содрогнулись, принимая тех, кто еще недавно подвергал мучениям и смерти самых благородных и храбрых борцов за свободу.
Город еще не успокоился, когда мы сочли необходимым перевести министров в крепость. Делать это средь белого дня было очень опасно, план полностью бы разоблачился. Приняв решение, мои коллеги установили наблюдение за правительственным павильоном, я назначил отправку на ночь, не предупреждая даже охрану. Все приготовления завершились к полуночи, после чего я лично попросил арестованных готовиться к отъезду, не сообщая, куда их переводят и почему. Их было восемь: Щегловитов, Сухомлинов, Курлов, Протопопов, Горемыкин, Белецкий, Маклаков и Беляев.
Тайная отправка, враждебные лица солдат перепугали высоких сановников. Некоторые совсем лишились самообладания. Щегловитов сохранял спокойствие, но, наверно, в глубине души вспоминал многочисленные жертвы, которые по его приказу точно так же в ночной тиши тащили в крепостные казематы, в другие тюрьмы, на место казни. Протопопов с трудом держался на ногах; кто-то, кажется Беляев, тихо попросил меня сейчас же сказать, грозит ли ему казнь.
Я вспомнил о Горемыкине, шагнул к нему. Он так и не сбросил меховую шубу, но я заметил исчезновение орденской цепи Андрея Первозванного.
— Где ваш орден? — спросил я.
Сильно возбужденный и смущенный старик что-то забормотал, как застигнутый с поличным школьник.
— Вы его сняли? — допытывался я.
— Нет.
— Но где же он?
Бедняга знал, что ему не позволят взять с собой лишние предметы, но был не в силах расстаться со своей игрушкой; наконец он решился расстегнуть пиджак и жилет, начал вытаскивать спрятанную под рубашкой цепь. Я сделал для него исключение, разрешив оставить орден.
Говоря о переводе министров, вспоминаю беседу, которую я имел 12 марта со Щегловитовым сразу после его заключения в правительственном павильоне. Он там еще находился один, чем я и воспользовался, когда попытался его убедить, если он сколько-нибудь любит свою страну и хочет искупить прошлое или хоть как-то послужить России, связаться по телефону с Царским Селом, с кем угодно, объяснив властям бессмысленность всякого сопротивления и посоветовав сдаться на милость народа. Он решительно отказался.
Вернусь к событиям 13 марта. Как я уже говорил, прибытие частей гарнизона и всех гвардейских полков, включая отряд личной царской охраны, сильно укрепило положение Думы. Полиция на улицах оказывала слабое сопротивление, хотя на окраинах продолжалась перестрелка. Нас