Мои знакомые - Александр Семенович Буртынский
В какой-то неуловимый момент капитан поднял руку, готовясь отдать команду Юшкину, но судно отнесло, растянулась дистанция, и снова капитан ждал момента на грани риска, двигая ручкой телеграфа. И опять начиналась схватка с морем: маневр, ход, торможение, легкий доворот, усиленный набросом волны, который, казалось, невозможно было рассчитать.
— Конец! — гаркнул капитан потонувшим в грохочущей свистопляске голосом, но Юшкин понял. Ощерясь, блеснул цыганским глазом, Саньке даже почудилось, будто услышал короткий выдох или он выдохнул сам. Конец белой змеей взвился над морем, дернулся, пойманный на танкере. Матросы забрали, приплясывая у лееров.
Дальше было полегче, но тоже с напряжением и риском напороться на чужой борт. На танкере к закрепленному линю прицепили свой трос с проводником, его втянули, закрепив на кнехты траулера, тут же с помощью проводника стали выбирать шланг и, наконец, махнули танкеру — закачивай! И все это время, томительное и жуткое, пока шла закачка и потом — расчаливанье, суда танцевали в растяжке, рискуя порвать трос, и тогда пришлось бы все начинать сначала.
Но вот суда словно бы нехотя разошлись, одолевая взбесившийся накат…
Капитан объявил всем участникам швартовки благодарность, Юшкину особо. При этом губы его сжались, и чеканное лицо затвердело в скулах.
— Видать, заметил, — сказал Дядюха, когда они с Санькой перекуривали на шкафуте, намекая на «четверть конуса». — От него не укроешься, глаз — алмаз.
Санька, закуривший впервые — потянуло с большого волнения, — закашлялся и выразил сомнение. Но Дядюхин сказал — точно, и думать нечего — у Юшкина лоб в красных пятнах, реакция на выпивку, обычная у людей тонкой душевной категории.
— Не веришь, почитай энциклопедию, на букву «а» — аллергия.
Сам он в случае некомпетентности — а такие бывали, — взбудораженно покопавшись в памяти, срывался в библиотеку и там в толстых томах добирался до истины.
— У тебя два часа в запасе, — вдруг всполошился Дядюха, — давай на боковую.
— Ага, — кивнул Санька и сплюнул окурок за борт.
ЧЕЛОВЕК ЗА БОРТОМ
Неожиданно задул резкий морозный норд, редкий в этих широтах в середине апреля, к рассвету вся палуба покрылась коркой льда в белых лишаях замерзшей пены, возле надстроек образовались горбатые наледи, капитан объявил аврал.
Боцман, без обычной своей улыбочки, с серым от сумерек лицом, стоял у кубричного трапа, раздавая ломы. Матросы торопились как на пожар — положение аварийное, бывали случаи, когда обледеневшее судно теряло остойчивость и перевертывалось. Об этом узнали из короткого инструктажа парторга Никитича, принявшего на себя ответственность за сколку палубы.
— По трое на участок! Час — и смена, — энергично распоряжался он, расставляя людей. Волна была баллов пять, и Никитич приказал на всякий случай привязаться концами к надстройкам.
Часа на ледяном ветру никто не выдерживал, вначале еще кое-как дотягивали, а потом смена пошла дробиться с небольшими интервалами. Ветер забивал дыхание, валил на скользкую палубу, приходилось одной рукой держаться за выступы лебедки, другой, мгновенно немевшей, работать ломом. Длинный накат перехлестывал бак, сколотые участки снова покрывались стеклянной коркой, и все начиналось сызнова. Люди шли прямо с вахты, усталые — рук не хватало. И было ясно — дикая эта выматывающая работа продлится столько, сколько будет дуть этот гудящий ножевой норд. А конца не было видно.
— Давай! Давай, хлопцы-ы, — с каким-то отчаянным весельем орал Дядюха, только что сменившийся с вахты и приставший к своим, кубричным.
Слова растворялись в свистящем ветровом вое. Санька, орудуя ломом, точно заведенный, пытался в ответ улыбнуться растрескавшимся ртом и лишь охал от боли. Весь в какой-то жаркой, мокрой трясучке от пота и ледяных брызг, всем своим существом только и ждал очередной команды — привал, смена!
Полуживые, сваливались с трапа в сумрак кубрика и на корточках, привалясь к стенке, долго еще не могли произнести ни слова, глядя на мелькавшие мимо по трапу бахилы сменщиков. Венька засыпал мгновенно, а может, просто был в каком-то обморочном полусознании, потому что глаза его были полуоткрыты. Дядюха тоже всхрапывал и, тут же очнувшись, доставал из-за трубопровода смятую пачку сигарет. Юшкин сидел мрачный, с заострившимися скулами и красноватым, примороженным носом. Вот тебе и красавчик, подумал Санька и подивился, что в такие минуты еще способен думать о пустяках.
Почти на карачках скатился вниз старик бондарь Сысой в надвинутом на лоб капюшоне, попросил у Дядюхи сигарету.
— Вот спасибочко, уважил старика, — и окунув нос в розовые от огня ладони, смачно затянулся.
— Что, папаша, — спросил Дядюха, — ухайдакался?
— Маненько есть, а в основном ничо, живем.
— Что ж тебе на суше не жилось?
— Хе, много ты знаш про сушу. Я как с деньгами в раж войду, как три месяца поберегую, в карманах шиш. А тута, брат, мине ндравится, тута мине отдых. И здоровая пища.
Юшкин рассмеялся — сипло, с откидкой — и долго не мог успокоиться, взглядывая на старика, точно его лихорадка била. Потом со смешком стал рассказывать, как иные сходят на берег: нанимают сразу три такси — в одну машину шляпу кладут, в другую — рюкзак с деньгой, а первая — порожняком, сам впереди идет, такой кураж.
— А ить верно, — ожил Сысой, разулыбясь беззубыми деснами, — это я и был, меня ты видел! — И, вздохнув, добавил: — Дурья моя голова, потом и вспомнить срамно… Не, судно есть судно, тут мине санаторий, верное дело. Тверезое…
— Не скажи, — буркнул Дядюха, — кому надо, и на судне спроворят, свиня грязи найде.
…Санька слушал как в полусне, ощущал разморенный в отдыхе стук сердца, отсчитывающего секунды до новой команды «Подъем!», пробовал мускулы ног — живы, смогут поднять. А в ушах тягуче шелестел стариковский говорок:
— Ни-ни, ни в каком случае, ни росинки… С глупа, чо ли, бы я тут нализывался… Тут ежели допустишь, капитан в другой раз не возьмет, тогда мине крышка, а я не дурак…
«Дурак… дурак», — вязко колыхалось в мозгу. А ведь он и впрямь не дурак, бондарь, мастер хоть куда — такая о нем слава, от боцмана слышал — золотые руки. Оттого, видно, и старается, знает: оступись, не видать больше судна. Там одна слава, тут другая. И живет он в сладком предчувствии «берегования», терпит искус и работает как в предпраздничье. Вот народ…
— Старуха-то есть?
Бондарь хлопнул шапкой по колену, обнажив седую, как еж, голову.
— Э, много их было… Коли в младости до ста, в старости жизнь постна.
— То-то, — сказал Дядюха неодобрительно, — одному худо.
— Такому всегда хорошо, — буркнул Юшкин.
— Ишшо как! А помирать стану, на дно попрошусь,