На линии огня - Семён Михайлович Борзунов
А между тем гитлеровцы попятились, некоторые сунулись в лес, но остальные поняли, что не убежать, — ринулись навстречу советским воинам, стреляя на ходу.
Потные лбы, насупленные брови, сверла-глаза, немецкая ругань — все слилось, смешалось воедино!
Схлестнулись штыки и приклады…
Чоке поскользнулся и упал. Сейчас всадит в него штык вот этот слева.
Замахнулся…
Но, к счастью, рядом снова оказался Сергей: он оглушил врага прикладом. Тот рухнул.
Чоке вскочил, и теперь они, уже не сговариваясь, прикрывали друг друга.
Руки замахиваются, штык решительно всаживается в тело врага и так же решительно выдергивается…
И пока они разделывались с последними двумя гитлеровцами, остальные наши также не бездействовали. Одних прикончили. Других, тех, что юркнули было в лес, с поднятыми руками взяли в плен.
Вот они, рослые, сытые, просто атлеты. Нагло смотрят. Нагло отвечают. Нагло молчат.
— Вы в плену! Ведите себя, как положено! — одергивает немцев кто-то.
— Это вы у нас в плену! — по-русски отвечает немец — лейтенант. — Вы в кольце! И ваша песенка спета!
Наглости их нет предела… Ну погодите же, не так запоете!
V
— О чем задумался, Чолпонбай? — спросил взводный лейтенант Герман, который неслышно появился около окопа. Внимательные карие глаза встретились с глазами Чолпонбая, потом скользнули по газете, зажатой в руке молодого солдата. — О чем?
— О прошлом. Подумал, что сколько бы жеребенку не бегать, скакуном не станет, — и Чолпонбай горько усмехнулся, вспоминая о том бое…
— Вырастет и станет скакуном, — очень серьезно и значительно возразил взводный, словно улавливая за этим иносказанием его точный подтекст.
А может, так показалось… Но в том бою взводный был справа, заметил убитого пулеметчика, действовал гранатами и был неподалеку от Чолпонбая и Сергея Деревянкина. Он-то и крикнул первым «ура!», первым и поднялся, оторвался от земли на правом фланге. Да, надежный взводный, надежные люди. А что ж, жеребенок вырастет?..
— Да, товарищ лейтенант, вырастет жеребенок, только хочется, чтобы скорее вырос…
— Много значит слово, — откликнулся и Сергей Деревянкин. — Как это говорится: у мысли нет дна, у слова нет предела.
Чолпонбай, довольный, улыбнулся: приятно, что его друг запомнил киргизскую пословицу, которую только один раз как-то на политбеседе обронил он, Чолпонбай.
— Да, немало нужно лошадиных, а не человеческих сил, чтобы Дон одолеть и ту высоту взять… — проговорил взводный. — Но мы возьмем. Обязательно возьмем! А пока присматривайтесь. Товарищ политрук, — обратился он вдруг к Деревянкину, — вы к нашему командиру роты не собираетесь?
— Нет, я уже у него побывал. Мы тут с Чолпонбаем потолкуем.
И вот они вдвоем в окопе. Гибкая ветка лозы склонилась над ними.
Солнце перевалило за полдень. Стало пригревать!
Из котелка Чолпонбая подзаправились пшенным концентратом.
— Мы сконцентрировались на фронте на этом концентрате, — пошутил Сергей. Поблагодарил друга, вытер ложку, спрятал ее за голенище и достал планшет. Раскрыл, вытащил треугольник письма, развернул его, пробежал глазами. Начал читать со второй страницы про себя:
«…А еще, Сережа, я часто вспоминаю нашу предвоенную жизнь и тебя, твою газетную работу. Это сейчас война разметала нас по разным фронтам. Но и вдалеке от тебя, работая в госпитале, каждый раз, когда прибывают раненые, почему-то напрягаюсь, точно вот-вот увижу тебя. Недавно в шестой палате лежал у нас подполковник Козырев. Он-то мне и порассказал о тебе. Ты помнишь, он был редактором нашей районной газеты. И так тесна жизнь и узка война, что встретились и я узнала кое-что о твоем характере и о тебе. Не бойся, ничего плохого. Даже, скорее, хорошее. Ведь он, оказывается, с твоим отцом в одном отделении был и в первую мировую, и в гражданскую. Козырев-то и сказал мне, что выдержкой, неутомимостью и (только не зазнавайся) смелостью ты похож на отца и внешне — копия. Так что зря ты, оказывается, жаловался мне, что нет у тебя фотографии отца. Возьми зеркало, посмотри и увидишь. А еще он мне говорил, как ты по нескольку раз переписывал свои корреспонденции. Как он однажды взял все шесть вариантов одной заметки о весеннем севе и говорит тебе:
— Сергей, одно и то же ведь!
А ты ему:
— Нет. В этой предложения короче. Здесь междометия восторженные убраны. Четче начало. А вот в новом варианте завязка и кульминация более логичны.
Веришь, Сережа, Козырев даже рассмеялся от удовольствия, вспоминая:
— Над заметкой, как над рассказом, работал, шлифовал без устали. Вот как вырабатывал стиль. В той, которую он предложил в номер, это я запомнил надолго, кончил последний абзац одним словом: «Продолжается». Это, значит, сев продолжается. И поставил многоточие. Пустяки как будто. А мне запомнилось. Я карандашом подчеркнул многоточие и плечами пожал, а твой (мой! мой! мой!) Сергей и замечает: помните, как Флобер встречал молодого писателя: «Что делаете?» — «Да вот, за эту неделю две новеллы написал. А вы, господин Флобер?» — «А у меня в одном предложении запятая есть, хочу ее перенести ближе к концу…»
Через неделю встретил опять Флобер того же писателя: «Что делаете?» — «Еще две новеллы написал. А вы, господин Флобер?» — «А у меня, помните, я вам говорил, была запятая, которую хотел я перенести из начала предложения в конец. Так вот я решил оставить ее на прежнем месте».
Тут этот Козырев так хорошо посмотрел на меня и говорит:
— Повезло вам с Сережей. Если пощадит его пуля, то настоящий журналист будет, а то, глядишь, и до писателя дорастет…
Вот, дорогой мой товарищ политрук, смотри, чтобы тебя пуля пощадила, чтобы ты стал журналистом настоящим и дорос до писателя. А кем, кстати, собирается быть твой друг Чолпонбай? И жив ли он? Не ранен ли? Видишься ли ты с ним?.. Не обидится ли он, если я попрошу у него адрес его девушки — его Гюльнар? Мне хочется переписываться и с нею. Кончится война, соберемся все вчетвером… Мне надо увидеть их обоих. И Токоша. И тебя, конечно, не дуйся и не ревнуй! Я тебя часто вижу во сне. Ты с большим-большим карандашом, почему-то незаточенным, пытаешься написать какую-то букву на узком треугольном листе картона, а карандаш не пишет. И ты мне говоришь: «Он пишет хорошо, это так, это пока не ладится. А после войны я напишу книгу… Ну, милый мой, мне пора на дежурство. Я писала бы тебе бесконечно, но меня зовут дела. Надеваю халат, смотрюсь в зеркальце — твой подарок, вижу тебя, шлифующим заметку, мысленно целую и бегу в палату…