Вильгельм Гауф - Сказки (с иллюстрациями)
В последние часы, как я уже говорил тебе, сознание к ней возвратилось, она позвала меня и спокойно говорила со мной о нашей участи и о своей кончине. Но потом она велела всем уйти из комнаты, с торжественным видом поднялась на своем убогом ложе и сказала, что я получу ее благословение, лишь поклявшись совершить то, что она завещает мне. Потрясенный словами умирающей матери, я дал священный обет сделать то, что она мне укажет. Тогда она стала поносить флорентийца и его дочь и, под страшной угрозой своего проклятия, приказала мне отомстить ему за нашу несчастную семью. Она испустила дух у меня на руках. Жажда мести давно таилась в моей душе; теперь она вспыхнула с огромной силой. Я собрал остатки отцовского наследства и поклялся либо отомстить, либо умереть.
Вскоре я приехал во Флоренцию и жил там, скрываясь от всех. Замыслам моим немало препятствовало то положение, которое занимали мои враги. Старик-флорентиец стал губернатором, а значит, располагал всеми средствами погубить меня при малейшем подозрении. Случай пришел мне на помощь. Однажды вечером мне на улице повстречался человек в хорошо знакомой ливрее. По неверной походке, по мрачному виду и по срывавшимся у него вполголоса с уст «Santo sacramento», «Maledetto diavolo»[3] я узнал старика Пьетро, слугу флорентийца, которого помнил еще по Александрии. Я не сомневался, что гнев его относится к хозяину, и решил использовать его недовольство. Он был очень удивлен, увидав меня, выложил мне свои обиды на хозяина, которому с тех пор, как он стал губернатором, ничем не угодишь; и мое золото в сочетании с его гневом не замедлило привлечь его на мою сторону. Самое трудное было сделано. Я нашел человека, который за плату в любой момент готов был открыть мне двери в дом врага, — теперь план мести стал быстро близиться к осуществлению. Жизнь старого флорентийца не могла, по моему разумению, окупить гибель моей семьи. Смерть самого дорогого для него существа — дочери его Бианки — вот что надлежало ему испытать. Ведь именно она так гнусно поступила с моим братом, ведь именно она была главной виновницей наших бед. Весть, что Бианка как раз собирается вторично замуж, оказалась желанной для моего алчущего мести сердца, — решено, она должна умереть. Но у меня самого рука не подымалась на убийство, от Пьетро я тоже не ждал решимости; поэтому мы стали подыскивать человека, который взялся бы за это дело. Я даже не пытался подкупить кого-нибудь из флорентийцев, ибо никто из них не пошел бы против губернатора. Тут Пьетро набрел на мысль, которую я и осуществил впоследствии, а в исполнители ее он предложил тебя как врача и чужестранца. Дальнейшее тебе известно. Лишь щепетильная честность твоя и осторожность едва не разрушили моего замысла. Вот откуда приключение с плащом. Пьетро впустил нас во дворец губернатора и столь же незаметно вывел бы нас оттуда, если бы мы с ним не убежали, ужаснувшись зрелища, которое увидели в полуоткрытую дверь. Гонимый страхом и раскаянием, я пробежал шагов двести и в изнеможении опустился на ступени какой-то церкви. Там лишь я овладел собой, и первая моя мысль была о тебе и о твоей ужасной участи, если тебя застигнут там, в доме.
Я прокрался назад ко дворцу, но не нашел ни тебя, ни Пьетро, однако дверца была отворена, и я понадеялся, что ты использовал возможность к бегству. Но, с наступлением дня, страх преследования и непреодолимое раскаяние погнали меня прочь, за пределы Флоренции. Я поспешил в Рим. Вообрази мое потрясение, когда там через несколько дней стали повсюду рассказывать этот случай, добавляя, что убийца, греческий врач, пойман. В томительной тревоге поспешил я назад во Флоренцию; если уж раньше месть моя казалась мне чрезмерной, то теперь я проклинал ее, ибо считал, что жизнь твоя — слишком дорогая за нее цена. Я приехал в тот самый день, когда ты лишился руки. Не стану говорить о своих чувствах при виде того, как ты взошел на эшафот и мужественно претерпел страдание. Но когда кровь твоя хлынула потоком, во мне созрело решение скрасить остаток твоих дней. Что было потом, ты знаешь сам, — мне остается досказать, зачем я совершил с тобою этот путь.
Мысль, что ты все еще не простил меня, тяжким гнетом лежала на мне, и вот я решился провести подле тебя несколько дней и наконец-то дать тебе отчет в том, чем я грешен перед тобой.
Молча выслушал грек своего гостя, и когда тот кончил, с кротким видом протянул ему руку.
— Я так и знал, что ты несчастней меня, ибо то жестокое деяние, подобно грозовой туче, навеки нависло над тобой; прощаю тебя от души. Но дозволь мне задать тебе вопрос: как ты очутился в таком облике посреди пустыни? Чем занялся ты после того как купил мне в Константинополе дом?
— Я возвратился в Александрию, — отвечал гость, — ненависть против всего рода человеческого бушевала у меня в груди, — жгучая ненависть, в особенности против тех народов, которые именуются просвещенными. Поверь мне, в среде мусульман мне дышалось вольнее! Не успел я пробыть в Александрии несколько месяцев, как соотечественники мои полонили ее.
Для меня они были только палачами моего отца и брата; поэтому я собрал нескольких единомышленников из знакомой молодежи, и мы примкнули к тем отважным мамелюкам, что не раз наводили страх на французское войско. Когда кампания закончилась, я не мог решиться приступить к мирным трудам. Вместе с кучкой друзей-единомышленников я вел беспокойную, бродячую, посвященную борьбе и охоте жизнь; мне хорошо живется с этими людьми, которые почитают меня как своего владыку, — ведь мои азиаты — народ хоть и не такой просвещенный, как ваши европейцы, зато они чужды зависти и клеветы, тщеславия и себялюбия.
Цалевкос поблагодарил гостя за откровенность, однако не скрыл от него, что человеку его происхождения и образования более приличествовало бы жить и трудиться в христианских, европейских странах. Он взял его руку, прося его последовать за ним и жить с ним до самой смерти.
Гость обратил к нему растроганный взор.
— Теперь я вижу, — сказал он, — что ты до конца простил мне и что ты любишь меня. Прими же мою глубочайшую признательность. — Он вскочил с места и выпрямился во весь рост перед греком, которого даже устрашил воинственный вид, мрачно сверкающий взор и глухой таинственный голос чужестранца. — Твое приглашение очень лестно, — продолжал тот, — оно показалось бы заманчивым всякому другому — я же не могу принять его. Конь мой уже оседлан, слуги мои уже ждут меня; прощай, Цалевкос!
Эти чужие друг другу люди, которых столь странно свела судьба, обнялись на прощание.
— Как же мне назвать тебя? Как имя моего гостя, который навеки останется жить у меня в памяти? — спросил грек.
Чужестранец пытливо взглянул на него, еще раз пожал ему руку и произнес:
— Меня зовут повелителем пустыни. Я разбойник Орбазан.
Александрийский шейх и его невольники
(перевод Татариновой И.С.)
-
Странным человеком был александрийский шейх Али-Бану. Когда утром он шел по улицам Александрии в дорогом кашемировом тюрбане, в праздничной одежде и богатом поясе в пятьдесят верблюдов стоимостью; когда он выступал медленным и важным шагом, с нахмуренным лбом, сдвинув брови, потупив глаза и, каждые пять шагов, задумчиво поглаживая свою длинную черную бороду; когда он шествовал так в мечеть, чтобы, как того требовал его сан, толковать правоверным Коран, — тогда встречные останавливались, глядели ему вслед и говорили друг другу: «Вот ведь красивый, осанистый человек». — «И богат, богат и знатен, — прибавлял другой, — очень богат: у него и замок у Стамбульской пристани, у него и поместья, и угодья, и много тысяч голов скота, и много рабов», «Да, — говорил третий, — а тот татарин, что недавно прибыл к нему из Стамбула от самого повелителя правоверных — да благословит его пророк! — говорил, что наш шейх в большом почете у рейс-эфенди, у капудан-паши, — у всех, даже у самого султана». — «Это так, — восклицал четвертый, — да будут благословенны его стопы! Он богат и знатен, но — вы знаете, что я имею в виду!» — «Да, да, — шептались в толпе, — что правда, то правда, — у каждого свое горе; не желал бы я поменяться с ним долей: он богат и знатен, но, но…»
На самой красивой площади Александрии у Али-Бану был великолепный дом. Перед домом раскинулась обширная терраса, выложенная мрамором, осененная пальмами. По вечерам он часто сиживал там и курил кальян. Двенадцать богато одетых невольников, стоя поодаль, ловили его взгляд — у одного был для него наготове бетель, другой держал зонт, третий — сосуды из чистого золота, наполненные вкусным шербетом, четвертый опахалом из павлиньих перьев отгонял мух от своего господина, остальные были певцы, в руках они держали лютни и флейты, чтобы, ежели он пожелает, усладить ему слух музыкой; а самый ученый из всех приготовил свитки, дабы развлечь его чтением.