Владимир Даль - Похождения Христиана Христиановича Виольдамура и его Аршета
Но как достигнуть известности этой? Вот задача! Положим, во мне бы сидели теперь воплощенные все первейшие виртуозы в мире, и положим даже, что чувство, душа игры моей – которая нисходит свыше и не может быть приобретена никакой наукой – положим, что эта душа… что в игре моей, хочу я сказать, было бы даже более души, чем в игре самых знаменитых художников,- каким же образом я прославлю себя и заставлю всех узнать меня и оценить?
– – Вы ли это, Христиан Христианович,- сказал не молодой уже человек, который несколько минут рассматривал издали нашего мечтателя со всех сторон.- Вы ли это? И где вы столько времени пропадали без вести? Да как подросли, да какой молодец стал, ей-ей, насилу узнаешь!
Виольдамур взглянул на него, узнал тотчас старого знакомца, обрадовался и подал ему руку. Это был – кто бы вы думали?- это был и нам несколько знакомый человек, хотя мы и видели его только мимоходом, когда присутствовали на первом концерте Христиньки, где старичок Амедей Готлиб не дышал от восхищения, Катерина Карловна всхлипывала от удовольствия, а остальные слушатели также изъявляли, всякий по-своему, участие свое. Помните ли, что тогда, за стулом старика, стоял скрестив руки добродушный губан, о котором мы не решились сказать положительно, литавра ли это или тромбон? Он-то стоял теперь перед Виольдамуром в любимом положении своем, твердо, уверенно, осанисто, скрестив руки – и после двух, трех слов представил ему тут же сына своего, похвалив музыкальные успехи его и похвалившись еще тем, что сын этот отправляется вскоре в недальнюю губернию, к богатому помещику, капельмейстером. Литаврщик был не слишком словоохотлив, говорил отрывисто, грубым голосом, сжимая после каждого слова губы, но неожиданная встреча расшевелила его, а от радости, что сын был сегодня хорошо пристроен, молчаливый литаврщик стал разговорчивее обыкновенного.
– – Как вам везет,- сказал он, – каково поживаете? Вот сынишко мой – однолеток ваш – слава богу, отца радует; играет хорошо, и смыслит, и толк знает, хоть и не годится в глаза хвалить; только что молод еще; все ветер ходит в голове. Нашлось и местечко, тысяча рублей на всем готовом: жить можно; и навещать будет отца по разу в год, это выговорили мы для своего удовольствия. А вы же как?
– – Да я также занимался в последнее время,- отвечал Виольдамур,- не знаю только, что сказать вам о своих успехах. Много лет мы с вами не видались – я давно уже освободился от опеки дяди и вот живу на своих хлебах…
– – Что же вы, стало быть, уроками занимаетесь,- перебил его тот.- А то не слыхать было об вас?
Это не слыхать подстрекнуло Виольдамура, и самолюбие его немножко зашевелилось: дай, подумал он, попытаюсь, что скажут люди об искусстве моем: подведу к тому, чтобы они меня послушали. Подвести к этому было не мудрено; Виольдамур стал звать отца с сыном к себе, а первый очень основательно заметил, что чем идти теперь на Пески, так лучше же остаться на перепутьи в Моховой и выпить чашку чая у вашего покорного слуги. Виольдамур был сговорчив и на это; они прошли до Моховой, и через четверть часа он разыгрывал уже на память концерт Виотти, а литаврщик и молодой капельмейстер пристально слушали. Сыграно было довольно чистенько, бегло; и тот и другой, не ожидав такой мастерской игры от Христиана Христиановича, изъявили полное свое удовольствие и удивление; малословный литаврщик, поматывая значительно головой, повторял отрывисто: "хорошо, хорошо, браво, славно"; молодой восхищенный капельмейстер обнимал Виольдамура и просил у него ненарушимого братства и дружбы. С этой минуты родилась тесная связь между обоими молодыми людьми и если не глубокая, то по крайней мере горячая и тесная дружба.
Первая требует для свободного плавания глубокого фарватера, который, по местным обстоятельствам, не везде встречается, вторая не так грузна, ходит свободно по мелководью и вообще не так прихотлива.
Молодой капельмейстер походил немного носом и губами на отца; приемы его были также иногда крутеньки, но вообще это был довольно благородный и курчавый юноша, который видел впереди много славы, богатства, красавиц, радости, веселья, удач,- словом, много хорошего. Из всех свойств, приписываемых вообще курчавым, горячность, запальчивость и порывистое, живое восхищенное воображение принадлежит ему в довольно значительной степени; он увлекался всем, покуда воображение его разжигало, но и скоро остывал, если некому было подливать по временам масла, или же воспламенялся чем-нибудь новым. В этом отношении он составлял редкую противоположность с отцом своим, знаменитым по хладнокровию литаврщиком, и наследовал нрав матери, у которой и в голове и под руками вечно все кипело. Я часто недоумеваю, глядя на такое, вовсе не русское, сложение, где сверх того не заметно ни чудской, ни норманнской, ни татарской, ниже монгольской крови. Бог весть откуда у нас берутся такие выродки, но только, воля ваша, это что-то не русское.
Виольдамур с виду был несколько спокойнее нового друга своего, но этот в сущности был рассудительнее и поумнее. В первом не заметно было этой вечной горячки, нетерпения, непоседности; но и он, как мы не раз видели, умел увлекаться первым движением, а звание художника давало ему право носиться грезами и мечтами своими в каком-то непостоянном и не совсем надежном мире, который так легко убаюкивает нас баснословными надеждами, потому что все мы живем охотнее в будущем, нежели в настоящем. Дружба загорелась между Христианом Виольдамуром и Харитоном Волковым – имя капельмейстера – неразрывная, неразлучная; они с этого дня один без другого не могли жить. Оба художники, оба люди гениальные, оба музыканты – или, бишь, виртуозы-артисты: взаимное сочувствие бесконечно сильно, будто один родился и создан для другого, а наконец, даже общий вензель – X. В.! это просто удивительно; такая случайность соединяет в себе что-то роковое и поневоле заставит веровать в предназначение судьбы! Друзья обменялись перстнями и печатями своими.
Волкову-сыну оставалось не долго пробыть в Питере, и потому Виольдамур жил у него почти безвыходно, и старик всегда встречал его радушно. Если же Христиан не являлся еще в полдень, то Харитон отправлялся в нетерпении на Пески, рыскал за ним по целой столице и не мог с ним расстаться до поздней ночи. От сотворения мира и до наших времен не пронеслось столько облаков по поднебесью, сколько новые друзья наши пустили в это короткое время на воздух планов и предположений относительно будущности своей, руководствуясь при этом едва ли не рассказами Тысячи и Одной Ночи. Но чем более сближался срок отъезда одного из них и день разлуки, тем горестнее глядели они друг на друга; наконец, Харитон объявил задушевному другу своему, в припадке какого-то исступления, что ни жить, ни умереть без него не может и что на это должна быть воля судьбы; Харитон задушил было нового друга своего в объятиях, схватил его под руку и стал скорыми шагами прохаживаться по комнате. Христиан, казалось, также был тронут.
– – Знаешь ли что,- вскричал первый, остановившись и схватив друга за оба плеча, – знаешь ли что? поедем вместе! Едем, и не говори ни слова: что тебе здесь делать? Столица – омут, море необъятное – тут все утонет, кроме одной только моды – все, все; здесь ценят не художника, а ценят моду на того или другого человека; скажи сам, кого же оценил, прославил и пустил на свет готовым художником наш Петербург? Назови какие хочешь громкие и славные имена: все они добыли имя это не здесь, а сюда приезжали только пожинать готовые лавры, дань удивления, начитанного в заморских газетах и журналах; тебя сто раз заметят в губернии, где ты будешь один; и если потом, усвоив себе всю механику игры, вздумаешь, для возвышения и окончательного изощрения вкуса, отправиться за границу, показаться там и, наконец, воротиться, когда наши газеты и журналы станут перепечатывать безграмотные переводные статейки свои, под видом собственных, когда заревут, что русский де художник удивляет Париж, Лондон, Вену – тогда, брат, пора твоя настанет, и смело можно явиться на родину: верь мне, тогда старые перчатки и тросточки твои будут храниться знатоками-любителями под стеклом; тогда руки твои станут отливать в гипсе; тогда необъятная любезность твоя будет восхищать княгинь и графинь и ты будешь как в масле сыр кататься; а теперь – посуди сам, что ты теперь сделаешь здесь? кого удивишь? какого ты толку добьешься? Разве Петербург поверит когда-нибудь своим глазам и ушам; разве поверит он сам себе, что гениальный художник, артист, родился и вырос в стенах его, когда вне Петербурга его не знают и не в одной французской газете не было сказано об нем ни слова? Что, не правда?
– – Правда,- сказал со вздохом Виолъдамур, – это справедливо.
– – Ну, чего же еще думать? едем вместе; мой помещик человек богатый, человек образованный, знает и ценит искусство: ты видишь, он мне дал тысячу рублей жалованья; он примет и тебя, это я знаю, ручаюсь тебе в этом, даст тебе хорошее содержание – уроками и концертами ты добудешь столько же и присоединишь это к своему наследству, поедешь года на три, на четыре за границу – и туда, друг, поедем вместе; верь, и у меня такое намерение, и я добиваюсь того же; поедешь, прославишься – а! Тогда-то заговорят об нас и здесь, тогда оглянутся и спросят: да неужели они выросли тут, подле нас, на Песках, на Моховой?- Как же мы ничего об них тогда не слыхали?- Как не слыхали? да так, глух, мой отец, а глухота,- говорит Грибоедов,- большой порок. Душа моя, уедем! – И начал душить его в мощных своих объятиях.