Андрей Степанов - Сказки не про людей
— А вы всю жизнь носили Зюкину, Зюкину, Зюкину!
— И вы играли в ТЮЗе буржуинов в «Мистере-Твистере», пока вас не выгнали за винные пятна! И чтобы попасть сюда, вы прикинулись Станиславским!
Старый фрак ничего не ответил. Он сразу как-то весь обмяк и сгорбился на своей вешалке: это была правда.
Повисла долгая пауза.
— Нет, не всю жизнь, — вдруг сказала Сара. — Один раз она уступила меня Машеньке Мезье. Это было в Севастополе, на гастролях.
— Да, верно! — сразу расправился Станиславский. — А вы помните — как раз тогда мы и познакомились!
— Мы с вами? Ах да, точно! Прямо на сцене! Послушайте, но когда же это было?
— Это было… Позвольте… Это было ровно пятьдесят восемь лет назад, день в день.
— Ах, не может быть!
— Да, 6 июня 1949 года. Зюкина в тот день заболела, и вы надели Машеньку. А я тогда носил молодого Теймураза Гогоберидзе.
— Да-да, вам очень шло. Артист сидел как влитой. И вы еще меня так схватили порывисто, страстно, и — смяли. Дуняша еле разгладила меня потом.
— А помните, нас тогда пригласили в ресторан после спектакля… Сам Белый Китель позвал.
— Да, и мы пошли прямо со сцены, я была в Машеньке и в шляпке.
— И мы танцевали с вами вальс на веранде, у моря…
— «Севастопольский вальс»!
— И море было все залито огнями…
— …желтыми, синими, красными…
— …и огромный военный корабль проходил мимо…
— Как он назывался?
— Линкор «Новороссийск»!
— Да, да, а потом мы с вами пошли в номер, вместе с телами…
— …и обнимались всю ночь на стуле!
— Эх, что вспоминать… Я… я плачу.
— Ну что вы, Сарочка, успокойтесь!
— Сейчас… Подождите… Я сейчас… А Зюкина… Она была ужасна… Я от нее чуть не трескалась в последние годы… У меня так болят швы… И еще эта проклятая моль… Ах, почему я не могу сжечь себя! Я бы сгорела на сцене!
— Послушайте, Сара, а давайте станцуем еще один вальс, последний!
— Вальс? Сейчас?
— Ну да, сейчас — и прямо на сцене!
— Но я же совершенно не одета! Туфельки… Мантилька… Артистка… Но впрочем, если вы настаиваете, почему бы нет?
— Тогда позвольте ваш рукав. Наш выход, мадам Бернар!
И Станиславский порывисто шагнул вперед, — так, что плечики, его державшие, отлетели куда-то в сторону. Он широким жестом распахнул дверцу шкафа, подал рукав Саре, и они торжественно вышли в костюмерную.
По рядам костюмов, висевших на большой общей вешалке, прошел ветерок. Кто-то захихикал:
— Смотрите, смотрите! Гонобобель идет!
— Значит, их еще мыши не съели?
— Скорее не доели, коллега.
— Ах, не дай бог дожить до этих лет! — вздохнула средних лет шляпка с пером.
Но Константин Сергеевич шествовал, гордо расправив плечи, не обращая ни малейшего внимания на эту возню: он шел на сцену. Складки его расправились, как будто их вновь наполнили мускулы Теймураза Гогоберидзе, а согнутый рукав отстоял от нижней пуговицы ровно на восемь сантиметров, как и положено по неписаным законам большого света. А Сара, чуть опираясь на этот рукав, летела за ним, подобно желтовато-бледной бабочке-капустнице.
Перед самым выходом на сцену фрак вдруг наклонился и подобрал искусственную гвоздику, пылившуюся среди сваленного в углу большого реквизита. Он поднес ее партнерше, и та прикрепила ее к корсажу. Затем они вместе, единым движением, откинули портьеры, и перед ними предстал черный провал.
Вдоль ярусов чуть теплились электрические свечи. Огромный зал поблескивал малиновым бархатом, темным золотом отсвечивали ложи. По сцене гулял пьянящий закулисный ветер, и пахло той театральной пылью, запах которой никогда не забыть артисту.
Они медленно, как во сне, вышли на авансцену.
— Ах, сколько лет я не видела эти ложи… — прошептала Сара. — Вон там, в главной, два раза сидел сам Белый Китель Со Звездой. Я даже со сцены чувствовала, как от него несет табаком. А оттуда, из боковой, часто торчал красный галстук его дочки.
— Да-да, и портьеры все те же. А это что — смотрите!
Он обернулся, указывая на декорации. Перед ними была детская, и цветущие вишневые деревья ломились в открытые окна.
— Сад!.. Садик мой! — ахнула Сара, узнавая.
— Да, первое действие. Ах, Сарочка, когда-то мы с вами играли в этих декорациях, а теперь, как ни странно, мне сто пять лет.
— Вы опять врете!
— Я не вру, я играю. Но оставим все это, не будем ссориться — разве мы за этим сюда пришли? В сущности, вы были моей единственной в жизни любовью.
— А если так — то вальс!
— Вальс!
— Но как же без музыки?
— Ах, Сара, музыка внутри нас.
Он поклонился и церемонным жестом выгнул рукав, как бы пытаясь обнять партнершу. Сара сделала реверанс и оперлась на него, откидываясь немного влево и назад.
В сонной тишине театра беззвучно, но отчетливо прозвучали аккорды вступления. Пара двинулась и, покачиваясь, как лодка в предвкушении бури, медленно заскользила по черноморской волне.
Звучал «Севастопольский вальс» в исполнении Георга Отса:
Тихо плещет волна.Ярко светит луна.Мы вдоль берега моря идем…
Но вот прошли медленные такты и взвился припев:
Севастопольский вальс!Помнят все моряки!Разве можно забыть мне вас,Золотые деньки?
И закулисный ветер, словно только сейчас расслышав музыку, внезапно налетел на них, подхватил и понес. Фалды фрака вились, как ленты бескозырки, а подол платья трепетал рядом, как флаг. Они оторвались от земли и закружились на фоне цветущих вишен.
И в этот миг вдруг качнулась и вспыхнула, сверкнув сразу всеми своими хрустальными подвесками, главная люстра. В царской ложе поднялся во весь рост Белый Китель Со Звездой и беззвучно ударил в рукава. И по этому знаку театр наполнился публикой. Военные френчи, блистающие орденами, вечерние платья, усыпанные бриллиантами, черные костюмы с галстуками, рабочие спецовки с красными значками — все яростно и беззвучно хлопали пустыми рукавами в такт неслышному вальсу.
А черно-белая пара кружилась все быстрее и быстрее, сливаясь в едином вихре и поднимаясь к невидимому потолку сцены. Они были уже почти на самом верху, когда в тишине театра вдруг послышался треск разрываемой материи — это у фрака отлетела фалда. Потом треск повторился — второй и третий раз. Платье и фрак стали трещать по швам и разлетаться на клочки. В разные углы сцены летели пуговицы, манжеты, подол юбки, лацканы фрака. Вихрь истончался — и вдруг распался совсем. Но еще мгновение казалось, что в воздухе продолжают кружиться две невидимые фигуры.
А потом погас свет.
Наутро уборщица, которая первой пришла в театр, увидела, что по всей сцене кто-то разбросал ветхие тряпки — белые и черные, а у самой рампы бросил помятую искусственную гвоздику. Ругая артистов и заодно скрягу-завхоза, она отнесла ветошь к себе в подсобку, чтобы потом пустить ее в дело, а гвоздику почему-то положила к портрету артистки Зюкиной, висевшему в фойе.
У попа была собака
Жил поп Симеон. Был он вдов давно, а трезв редко. Во хмелю же был нрава буйного, страх наводил на все село, а зашибал он и по праздникам, и по будням.
И была у него собака, Тишкой звали. Псинка маленькая, безобидная, черной масти. Мордочка острая, как у лисы. Беспородная, зато говорящая. Поп за то на нее ругался все время, не терпел ее голоса. А как заругается — кормить перестает.
Раз выпил поп с утра и стал Тишку со двора гнать.
«В Писании, — говорит, — сказано про вас, что вы твари бессловесные. Мы же суть подобия божии и образы, и потому язык нам даден, а не пресмыкающим. Тебя послушаешь, — говорит, — веры лишишься. Через тебя, может, сам дьявол глаголет, кто тебя знает. Не желаю, — говорит, — тебя больше питать, у меня деньги Божьи. Уходи, еретицкая тварь, со двора, своим умом живи, у тебя его вагон и маленькая тележка».
Ушла Тишка, ничего не сказала.
Идет по деревне, кругом крики пьяные — праздник. Видит, свинья знакомая в луже лежит, Груша.
— А меня хозяин прогнал, — говорит Тишка.
Груша один глаз открыла и спрашивает:
— За что?
— В Писании, говорит, сказано про нас, что мы бессловесные.
— Там и про ослицу сказано про говорящую.
— Да ну? И что с ней было?
— Били.
— Вот он и меня побить хотел. Не дело, говорит, чтобы тварь с Божьим подобием разговаривала.
— Ага, — говорит свинья. — А поп твой с Богом, что, не разговаривает?
— И то правда, — изумилась собака. — Бог-то, выходит, добрей попа.
— Зачем же ты, дура, с людьми говорить начала?
— Сама не знаю, — отвечает Тишка. — Так, со скуки. Ну что теперь толковать. Прогнал он меня — надо своим умом жить.
Свинья как слово «ум» услышала — глаз закрыла.
— Ну и живи, — говорит, — а мне не мешай. А то тебя послушаешь — разволнуешься, с тела спадешь. Ступай, куда шла, и помни: умный — помалкивает.
Замолчала и уткнулась рылом в самую грязюку.