Смешилка — это я! - Анатолий Георгиевич Алексин
— Ох, пардон! — Он обратился к маме, о которой вроде забыл, но которая уже успела при виде фляги выпятить глаза так, что ничего другого на лице не было видно. — Только что я был на краю пропасти…
Он то и дело находился на краю пропасти, но ни разу туда не свалился.
— Ох, пардон! — продолжал режиссер. — Извините! Но ребенок, да еще женского пола, будет у меня в главной роли впервые… Я часто имею дело с актерами пьющими. Или сильно пьющими… Так что — пардон.
Верхний шар повернулся ко мне. Все в этом человеке было круглым и мягким — без порогов, без острых и даже тупых углов. Не обо что было споткнуться и ушибиться.
— Теперь ты, сознайся, и меня будешь показывать?
— Что… показывать?
— Ну, как я в трусах предложил тебе выпить по этому поводу!
— А вы вообще-то… кем работаете? — решила выяснить я: мало ли кто имеет отношение к фильмам!
— Кем работаю? Режиссером… Прости, я думал, что всем известен. Кошмарное самомнение! Я на краю пропасти… — Он назвал свою фамилию — и маминым глазам не хватило лица. — Ах, как ты проехалась со своей улыбкой по телевидению! — Оба шара завалились на диван и стали по нему перекатываться. Я знала, что хорошие люди навсегда остаются детьми, но не представляла, что можно выглядеть ребенком больше, чем сами дети. — Вспомнил, как ты проехалась… — еле пробивался ко мне его голос.
Он вспомнил… Значит, у меня был юмор длительного действия, как бывают лекарства.
— Вы очень смешно смеетесь, — сказала я.
— Смешно смеяться нельзя, — поправила мама. — Получается тавтология. Учти!
Что такое тавтология, я не знала. Режиссер это понял и примчался мне на выручку (он привык мчаться!):
— Все можно делать необычно. Даже смеяться… Тот, кто делает всё, как все, неинтересен. Смешилка именно это имела в виду.
Только бабуля защищала меня от непонимания взрослых. А теперь защитил и он. Правда, от мамы… В защите от которой я вряд ли нуждалась. Мама так извинялась, что ее стало жалко. И режиссер опять резко крутанул верхний шар в моем направлении, чтобы переменить тему.
— Твой юмор меня завалил на диван. А мэра он завалил совсем… Окончательно! Он может уже не выдвигать себя. Если выдвинет, избиратели вспомнят тебя… И точка! Ох как ты его прокатила… — Он сам опять начал перекатываться вдоль дивана. — И все-таки юмор был добрым! По отношению к избирателям. То есть к рядовым людям… которых так легко одурачить.
Успокоившись, режиссер, который был известен всем, кроме меня (что, кстати, его ничуть не обидело!), деловито спросил:
— А ты действительно сумеешь изобразить меня? Вот прямо сейчас!
Его знали все, но я догадывалась, что как-то иначе, чем ведущего телепрограммы. «Он — не популярный, он — прославленный! — разъяснила мне позже бабуля. — А это не одно и то же».
«Учти!» — добавила бы мама. Но ее не было дома.
— Так что же? Изобразишь?
Все хотели, чтобы я изображала других, а он — чтобы его самого.
Я увидела умоляющий мамин взгляд. Она надеялась на меня. Говорят, любовь к матери творит чудеса… Чаще, конечно, это делает любовь матери. Что-то я очень часто употребляю слово «любовь». Не подражаю ли я директрисе? Нет, мне самой теперь кажется, что это самое главное слово.
Я частенько подтрунивала над мамой, но не догадывалась, а знала: все ее странности возникают оттого, что она боится за меня и за наш дом. Все время чего-то страшится… Любила я маму не за ее любовь, не в ответ (любить в ответ, кажется мне, нельзя). Просто она была моей мамой. Другой мамы быть не могло… И мне очень захотелось выполнить ее молчаливую просьбу. Сколько моих просьб выполнила она! Можно ли сосчитать?
Я сразу, не очень толком задумавшись и не успев догадаться, созналась — с интонацией и ужимками режиссера, — что находилась на краю пропасти, потому что загубила папину карьеру, судьбу своей школы и чуть ли не судьбу всей нашей семьи.
Заглянув в ту жуткую бездну, я отпрянула… И вскричала по-режиссерски: «Но мы спасены, потому что я домчалась до своего фильма. Выпьем по этому поводу!»
Я схватила таблетку, которой, как и улыбки на лице, у меня не было, по-режиссерски закинула ее в рот и из воображаемой фляги, которой тоже у меня не было, запила лекарство алкоголем, что врачами делать не рекомендуется.
— Ты воссоздала меня через себя! — отбиваясь от смеха и пробиваясь сквозь него, провозгласил режиссер. — Я окончательно утверждаю тебя на главную роль. Ты станешь богатой!
«И папе не нужна будет выгодная должность», — подумала я.
Премьера фильма «Смешилка» состоялась не в соседнем огромном городе, выпячивающем себя небоскребами. Небоскребы… «Неточное слово, — как-то сказала бабуля. — Они же не скребут небо, а как бы в него втыкаются. Но и не в небо… а просто в высь. Одновременно быть на земле и на небе нельзя!»
«Небоскребы есть небоскребы», — заметила мама, так и не овладевшая образным мышлением.
Премьера состоялась в моем родном скромном городе… Режиссер, выступая перед началом, сказал, что я свой город прославила. Его все почитали — и, еще не успев увидеть фильм, ему поверили. Зрители почувствовали, что живут в том же, но уже и в совсем другом — знаменитом! — городе, все как-то вытянулись, выпрямились в своих креслах. Режиссер заявил также, что вскоре я в какой-то степени «нравственно дисциплинирую» (именно так он выразился!) многие города. Быть может, завистники станут чуть-чуть меньше завидовать, сплетники — сплетничать, лгуны — лгать… А постовые, регулируя уличное движение, не будут изображать из себя балерин, отвлекать водителей и превращать обыкновенные пробки в непробиваемые.
— И разные другие «движения» — к примеру, движения душ и намерений, — я надеюсь, немного наладятся.
Так говорил режиссер — и мне чудилось, что он вот-вот воскликнет: «Давайте выпьем по этому поводу!»
В фильме обнаружился один недостаток: режиссер не рассчитывал, что зрители будут хохотать непрерывно, почти без промежутков и, таким образом, станут кое-где заглушать звук. Когда я ему об этом сказала, он ответил:
— Дай бог всем моим фильмам такие пороки!
А после премьеры жители уже прославленного города подняли меня на руки. И понесли…
Несли бережно, боясь уронить. Разве можно ронять свою гордость? И славу?!
Непредвиденно для самой себя я скрестила руки на груди и замерла. А меня продолжали нести, но уже как бы в мир иной. Я, однако, поспешно ожила, давая понять, что мне — в новом качестве! —