Лев Рубинштейн - Музыка моего сердца
— Синьор! — грозно возопил певец. — Как вы смеете говорить про маэстро Россини, что он просто «тьфу»?
Теперь кричали уже все, кроме старого скрипача.
— Россини — попугай! Вы слышали? Ему плевать на Россини! У него уши заложены пробками!
В домах на площади началось движение. Зажглись огни. Кто-то высунулся из окна со свечой в руке. На балконе показался старик в халате и ночном колпаке.
— Что ни говорите, синьоры, — произнёс он дребезжащим голосом, — а у Паизиелло есть хорошие находки. Взять хотя бы вот это…
Он принялся петь, разводя руками и кланяясь, но голос ему изменил, и он закашлялся. Внизу раздался смех.
— Вот для кого пишет Паизиелло, — ехидно заметил певец.
Шум на площади усиливался.
— Россини!.. Паизиелло!.. Попугай!.. Кто это сказал? Да тут не поймёшь ничего! Кто эти люди? Мадонна миа, и ночью спать не дают! Где жандармы? Кого убили?.. Да никого не убили!.. Э нет, синьора, одного проткнули шпагой! Я сама видела!.. О синьоры, вот карабинеры!
И в самом деле, в переулке показались два усатых молодца в киверах, с карабинами за плечами. Один из них нёс в руке фонарь.
Площадь мгновенно опустела, окна закрылись, балконная дверь захлопнулась. Людей словно ветром сдуло. Только один старый скрипач застрял под балконом.
— Эй, послушай, старик, где труп? — спросил жандарм, осветив его лицо фонарём.
— Ойме! Какой труп? Это не труп, а Россини!
— Где Россини?
— Убежал в переулок! Какие мы ослы! Он подшутил над нами! Он ругал изо всех сил самого себя!
— Ты с ума сошёл, старик! Тебе привиделось!
— Пусть небо поразит меня молнией, синьор офицер! Только что на этом месте стоял сам маэстро Джоаккино Россини и кричал, что Россини ничего не понимает в музыке!
— Гм… Значит, убийства не было?
— Мадонна! Какое убийство? Тут и не пахнет убийством!
Карабинер вздохнул.
— Какой бестолковый народ итальянцы! — проговорил он искренне. — Не могут спокойно спать по ночам, как полагается благоразумным людям!
* * *В Риме готовился «сезон» 1816 года.
Сезон — это испытание для всех: для композиторов, для оркестрантов, для служителей театра, для любителей театра и, наконец, для покровителей театра.
В данном случае покровителем театра был герцог Сфорца Чезарини. Да, да, да, герцог! Из этого не следует, конечно, что он сам нанимал композиторов или певцов. Для этого у него был Бомпиани, старик Бомпиани… Ну, одним словом, тот Бомпиани, про которого говорили, что он когда-то убил свою тёщу. Ах, пречистая дева, кто знает? Может быть, убил, может быть, нет… Это, знаете ли, вовсе не мешало ему быть порядочным человеком. А кроме того, может быть, он сначала убил, а потом раскаялся?
Так вот, приближался сезон, и нужно было новую оперу. Сезон не может начаться со старой оперы. Сами понимаете, что и над Бомпиани, и над директором театра Арджентина, и даже над самим его светлостью герцогом стал бы смеяться весь Рим, если б они возобновили старую постановку. Рим получает новую оперу каждый год перед карнавалом. Это закон! Иначе сезон не сезон, а просто скука. Нет ничего хуже на свете, чем скучать!
Герцог Сфорца был, что называется, ни рыба ни мясо — не то что глуп, но и не то что умён, а так себе… Во всяком случае, он не разыгрывал из себя барина. Он очень волновался за оперу, потому что весь Рим очень хорошо знал, что его светлость понимает толк в композиторах и певцах и не станет покровительствовать крикунам и пустобрёхам.
— Это прекрасно, — сказал он старику Бомпиани, — это прекрасно, что вы пригласили Россини. Но что он нам сделает?
— Не знаю, ваша светлость.
— Но что он предлагает?
— Он ничего не предлагает.
— Пресвятая троица! Как же подписывать договор с человеком, который сам не знает, что он будет сочинять?
— Ваша светлость, но это Россини! Он что-нибудь да сочинит!
— О! Если он сочинит ещё одного «Аурелиана», он нас провалит. А если он нас провалит в карнавальный сезон, то мне придётся уехать из Рима! Меня засмеют!
Герцог намекал на неудачную оперу Россини «Аурелиан в Пальмире», которая была представлена один раз в 1814 году и освистана публикой.
— Ваша светлость, этот человек в двадцать четыре года написал шестнадцать опер!
— Но из этих опер уцелели на сцене едва ли пять. Впрочем…
Герцог разволновался и понюхал какую-то соль из серебряного флакончика. Его светлость был очень чувствителен и не мог самостоятельно принять ни одного решения.
— Но Россини… но сезон… — повторял он, расхаживая по комнате. — Но что скажет маркиз ди Сальса?.. Но театр… Бомпиани, что же делать?
— Подписывать договор.
— Что же потом? Что потом?
— Он что-нибудь да сочинит.
— «Что-нибудь»! Это очаровательно!
— Dаша светлость, если я возьму на себя смелость подсказать маэстро Россини какую-нибудь тему…
— Бомпиани! Вы знаете, какие нынче времена! Что-нибудь усладительное… благоразумное… Вы знаете, как полиция следит за операми? Что-нибудь… гм… безобидное, без намёков… Вы понимаете, Бомпиани?
— Понимаю, ваша светлость. Можете не сомневаться в Россини.
— А ведь он в прошлом году написал какой-то «Гимн независимости», и у него были неприятности с полицией в Болонье…
«Однако, он и это знает, — с досадой подумал Бомпиани. — Что за нелепая страна, где все всё знают!»
— Но всё это кончилось благополучно, вполне благополучно, — сказал он.
— Вы думаете, что это… ничего? — слабо спросил герцог.
— Я беру это на себя, ваша светлость.
— О! Бомпиани, вы чудо! Что бы я делал без вас?
«Да, да, попробуй, найди другого Бомпиани», — подумал Бомпиани и вместо ответа отвесил низкий поклон.
* * *В парикмахерской Фаринелли произошло выдающееся событие, о котором вся улица Кампаниле говорила два месяца: в ней брился маэстро Россини.
Парикмахер Фаринелли говорил об этом небрежно, как будто ничего особенного в этом не было. Нет ничего удивительного в том, что маэстро, приехав в Рим, отправился в парикмахерскую Фаринелли! Кто не знает, что это… не скажу: лучшая, но одна из лучших парикмахерских в городе? И кто не знает, что хозяин не только парикмахер, но ещё и играет на трубе?
Вы скажете: одноглазый Маджорелли? Одноглазый Маджорелли не играет, а дудит в трубу! Да, синьоры, дудит! Я уже не говорю о том, как он бреет… Он не бреет, а рвёт клочьями бороду! И кроме того, он не способен ни на какую «комбинацию». У него нет идей!
Брея Россини, парикмахер Фаринелли вёл себя так, как будто ничего не случилось. Он намылил клиенту щёки, поострил бритву на ремне и, глядя на лезвие прищуренными глазами, спросил:
— Что маэстро собирается сотворить в этом сезоне?
— Не знаю, Фаринелли, — отвечал маэстро, которому мыло залепило рот.
— У меня есть отличная комбинация, маэстро. Я, конечно, не знаток, я всего лишь трубач-любитель… Но представьте себе оперу, в которой действовал бы парикмахер…
Чтобы маэстро мог ответить, Фаринелли вытер ему салфеткой губы. Россини улыбнулся.
— Такая опера уже давно есть, Фаринелли, — сказал он. — Её написал Паизиелло.
— Паизиелло? — презрительно повторил парикмахер. — Неаполитанец? Это не для римлян!
— Кроме того, такая опера шла в Вене лет тридцать пять тому назад…
— Ну, это для немцев!
— Есть ещё несколько таких же опер — Изуара, Андре…
— Французы!
— Дорогой Фаринелли, сам автор «Севильского цирюльника» француз. Его звали Бомарше.
— А, знаю, — радостно сказал Фаринелли, занося бритву над лицом маэстро, — это был человек с комбинациями! Я не знаю, кто его брил, но парикмахера он описал отлично. Кажется, его имя Фигаро?
— Вы читали комедию Бомарше?
— Нет, синьор. Мне рассказывал о ней один французский капитан. Это было… гм… одним словом, совсем недавно…
Россини понял. Это было, когда Рим был занят войсками Наполеона.
— Я, конечно, не поклонник синьора Наполеона, — задумчиво продолжал парикмахер, — но эти бестии французы, знаете ли, не так уж глупы…
— Гм, — сказал Россини.
— О, не беспокойтесь, синьор! Я добрый католик.
— Я не о том, — сказал Россини, — мыло сохнет у меня на щеке.
Фаринелли аккуратно намылил своего клиента заново.
— Нынче в Риме и слова не вымолвишь, маэстро, — прошептал он, — всюду глаза и уши… Не могу ничего сказать в укор его святейшеству папе, но зачем было запрещать ночное освещение улиц?
— Зажигать ночью фонари запрещено?!
— Да, синьор! Это была французская привычка. А у нас теперь всё, как в добрые старые времена. Помолись своему святому, и он поможет тебе в темноте не угодить в канаву… Впрочем, у меня есть другая комбинация для синьора. Если синьору будет угодно вспомнить обо мне, когда в театре начнут набирать оркестр… Я ведь играю на трубе.