Лев Рубинштейн - Тайна Староконюшенного переулка
Потом няня Настя внесла таз, кувшин, мыло, губку, щётки, и началась церемония мытья, которая, честно говоря, была не многим веселее, чем утренняя молитва. (Не думайте, что Мишель был грязнуля — он просто не любил делать каждый день одно и то же, да ещё под наблюдением взрослых.)
Наконец его позвали в столовую завтракать. В доме было тихо, потому что полковник ещё не проснулся. Он завтракал отдельно.
Мать с няней прошли вперёд, а Мишель задержался возле окна, глядя на берёзы в снегу, — и вдруг его тихонько взяли за рукав.
— Вашбродь, — сказал ему на ухо Трофим, — беда идёт…
— Что случилось?
— Забирайте вашу сумку, а то их скородие найдут.
— Каким образом? — возмутился Мишель. — Ключи-то у тебя!
— Я никого не пускаю, — тихо отвечал Трофим, — но хозяевам перечить не могу. Дом ихний, а не мой. Мне Елена Дмитриевна нынче сказывали…
— Как, маменька? Она знает?
— Они только то знают, что их скородие желают осмотреть мои вещи. Пущай осматривают, а ваши бумажки надобно забрать. Полковник приехали в третьем часу ночи из собрания и оченно волнуются.
— Да что случилось?!
Трофим нагнулся к самому уху Мишеля.
— То случилось, что вышел указ о воле крепостным, да об этом не велено говорить народу…
— Значит, теперь все свободны! — воскликнул Мишель.
— Тише, барчук… не приказано шуметь. Какая там свобода! Говорят, дворовым слугам спину гнуть ещё два года, а мужикам на деревне земельки дадут с кошачий хвост, да и то за деньги… Забирайте ваши бумажки нынче же! Начнут людей хватать на всех перекрёстках. Вот она, царская воля!
Трофим исчез, точно его ветром сдуло.
Мишель вертелся за завтраком так, словно под его стулом развели костёр.
— Что с тобой, Мишель?! — воскликнула маменька.
— Ах, извините, маменька, — рассеянно отвечал Мишель, насыпая перец в клубничное варенье, — нельзя ли сегодня сделать, чтоб за столом прислуживал Мишка?
— Это ещё зачем, дружок? Мишка не прислуживает в столовой, он посыльный. Мишель, мой сын, что ты ешь?
— Ах, извините, маменька, я уже кончил. Мерси, маменька!
— А молоко? А булочки? О, Мишель, тебя узнать нельзя!
— Спасибо, маменька, я… я потом…
Мишель выскочил из-за стола без разрешения (в доме Карабановых не дозволялось вставать из-за стола, пока маменька не скажет «ступай, господь с тобой!») и устремился в прихожую, где Топотун чистил барские сапоги.
— Послушай, — сказал ему на ухо Мишель, — нынче папенька будет сам обыскивать чулан Трофима, так что портфель надо немедля оттуда забрать.
Топотун подскочил.
— Как? Сами? Обыскивать?
— Беги сейчас к Трофиму за портфелем. Принеси его незаметно в детскую и спрячь за моей кроватью.
— За вашей кроватью это нельзя, вашбродь, — угрюмо сказал Топотун, — там Настасья-нянька разом ухватит. А ежели куда, так это… так это вовсе не туда…
Топотун вдруг ударил себя по лбу: «Не с главного входа, а с Неглинного! Там швейцар с бородой сидит!»
— Нашел место, вашбродь! Верное-преверное!
— Да говори ты толком! Я ничего не понимаю!
— В театр, вашбродь! В Малый театр! Туда никто не сунется!
— В театр, это каким же способом? — озадаченно спросил Мишель.
— Знаю, каким! Не извольте беспокоиться, сейчас меня Захар-дворецкий пошлёт за воском полы натирать, так я по дороге и забегу. Потом доложу вам, и всё будет хорошо…
Таким образом в середине дня, когда в низком чулане Трофима полковник Карабанов, упираясь головой в потолок, сурово глядел на портрет гвардии капитана, Мишка Топотун развязно вошёл в артистический подъезд Малого театра и сразу наткнулся на человека с очень странной наружностью.
На нём была длинная форменная одежда с галунами. Седая борода свисала у него почти до пояса, но ростом он был немногим больше Топотуна и походил на снежного деда, какого ребята строят зимой во дворах. И нос у него был длинный и красный, точь-в-точь как у снеговиков, и щёки толстые-претолстые.
— Тебе что надобно, юноша? — спросил он важно.
— Гликерию Познякову, актёрку, — не робея, отвечал Топотун.
Вдруг толстые щёки деда-снеговика упали так, что под скулами образовались провалы. Мишка с удивлением на него воззрился.
— Госпожа Познякова не актриса, а воспитанница, — возгласил дед с каким-то присвистом.
— Вот, вот мне бы её и повидать…
Щёки снеговика вдруг опять надулись дополна.
— Повидать? А ты кто сам, юноша, будешь? Небось из райка?
— Я вовсе из Староконюшенного переулка посыльный, — с достоинством отвечал Топотун, не сообразив, что значит «раёк».
Дед опять упрятал щёки обратно под скулы. Просто удивительно было, как он умудряется это проделывать так быстро.
— Мы воспитанниц не зовём, — просвистел он, — только артистов, и то вперёд подавайте вашу карточку с надписью, и ежели они захочут вас принять.
— Да ведь они сами мне приказывали… — начал Топотун.
Щёки надулись.
— Не знаю, что приказывали. Не знаю. Извольте карточку с надписью.
— Да нет у меня карточки!
— А нет, так жди, юноша, может статься, они пройдут.
Щёки завалились.
— А может статься, что и нет. Не знаю.
Щёки надулись.
Топотун маленько приуныл. Хотя Захар-дворецкий и привык к тому, что Мишка ходит за воском полдня, но всё же нельзя было сидеть в подъезде Малого театра до вечера. Куда тут денешься?
Но Топотуну всегда везло, повезло и на этот раз. В подъезд вошёл маленький толстый старичок с гладким лицом. В руках у него была большая палка. На вид ему было лет не меньше семидесяти, но ни усов, ни бороды он не носил. На этом полном лице светились серые с поволокой, совсем ещё молодые и добрые глаза.
Швейцар надул щёки так, что они стали похожи на воздушные шары, подскочил к вошедшему и стал стаскивать с него шубу.
— Спасибо, Авдей Григорьич, — сказал вошедший, — только не свали меня с ног. Меня никто не спрашивал?
— Никак нет-с, — просвистел швейцар.
— А это кто?
Щёки Авдея Григорьича сразу провалились.
— Госпожу Познякову просят посыльный со Староконюшенного переулка.
— Что же ты его не пустил, ведь она в театре?
— Они небось из райка, Михайло Семёныч?
— Разве? Послушай, мальчик, ты часто в нашем театре бываешь?
— В жисть не бывал, — отвечал Топотун, — у меня дело вовсе не театральное.
— Ну вот видишь, Авдей Григорьич… Ступай со мной, мальчуган, я тебя проведу. Не робей, у нас завелись строгости. Многие желают выражать свой восторг актёрам, приходят днём и мешают репетировать. Так тебе Познякову?..
Топотуну никогда не приходило в голову, что внутри этого приземистого, жёлтого здания, похожего на громоздкую колымагу, столько коридоров, лестниц, каморок и переходов. И отовсюду слышны какие-то стуки, шаги, разговоры, восклицания, скрип и топот.
— Эй, сторонись, сторонись!
Двое рабочих протащили щит с наклеенными на нём обоями и нарисованным окном. За ним ещё один нёс на голове кресло ножками вверх. Потом пробежал сухонький человек в очках, с толстой книгой под мышкой и масляной лампочкой в руке.
— Добрый день, Михайло Семёныч!
— Моё почтение, Михайло Семёныч!
— Рад видеть, — отвечал Михайло Семёпыч, подталкивая Топотуна под руку, — рад видеть, рад, рад, рад…
Этого Михайло Семёныча, по-видимому, знал весь театр, потому что все встречные — от седых актёров до рабочих, в смазных сапогах — первые приветствовали Михайло Семёныча, а молоденькие ученицы чинно приседали и опускали головки.
— Вниз но лестнице, осторожно, не упади, — приговаривал Михайло Семёныч.
И вдруг, по левой руке, открылось большое пустое пространство. Слева стоял оклеенный пёстрыми обоями щит, изображавший стену, рядом с ним ненастоящее зеркало, сделанное из серебряной фольги, перед ним колченогие стол и стул. Настоящая стена из грубых кирпичей рисовалась вдали, за зеркалом. А справа темнел огромный пустой зрительный зал, наполненный креслами. Ввысь уходили разукрашенные золотом ярусы, и где-то под самым потолком, в том самом «райке», который в наши дни называется балконом 3-го яруса, светил фонарик и перекликались уборщики.
Топотуну даже страшно стало стоять перед этим громадным, холодным, пустым и тёмным, как ночное море, провалом.
— Вот сцена, — сказал над его ухом Михайло Семёныч, — не видал никогда?
По сцене быстро ходил молодой человек в длинной красной рубахе, подпоясанной цветным пояском, и в синих шароварах, заправленных в блестящие сапоги. В руках он держал щётку для подметания пола.
Спиной к Топотуну стояло высокое кресло, а подле него — столик, за которым сгорбился человечек в очках. При свете масляной лампочки он листал толстую книгу. В кресле сидел кто-то, кого Топотун видеть не мог. Он слышал только голос: