Радий Погодин - Живи, солдат
Шаг - огонь... Шаг - огонь...
Алька не заметил, как притерпелся к этой обильной боли, может быть, блокада приучила его существовать отрешенно от телесных страданий.
Сержант Елескин шагал, подремывая. Алька попытался задремать тоже...
Его грубо толкнули, более того, как бы смяли, словно хотели смести с дороги.
- Куда?! - закричал Алька.
- Привал... На обочину-у...
Сержант Елескин улегся, задрав ноги кверху, упер их в какой-то неразличимый в темноте ствол дерева. Альке он приказал:
- Перемотай портянку. Разомни рукой натертое место. Никакой травы не прикладывай. Собьется в комок, еще хуже натрет.
Алька перемотал портянку: он разглаживал ее, ласкал, как котенка. Потом улегся и погрузился в темную воду сна. Вода была теплая, и девчонка Лялька прыгала с его плеч. После ее прыжка он терял равновесие, падал на спину - вода забивалась ему в ноздри, он кашлял, согнувшись. Лялька с визгом топила его и требовала: "Давай распрямляйся, я еще нырну". И снова взбиралась к нему на плечи. Потом она перелезла на Гейку Сухарева, ныряла с его плеч и его топила.
И опять в темноте:
- Становись! Марш...
И опять качаются перед глазами черные горбатые спины. Боль, разгораясь в ногах и в плечах, окружает его горячим тулупом; идти тяжело, и он задыхается. И возникает новая боль, ноющая, пока не страшная, она не объединяется ни с какой другой болью, и он понимает, что именно она отзовется, что она-то и есть беда.
К утру он уже не шел, не шагал - переставлял ноги механически, с бессмысленной обреченностью. Когда командовали: "Привал!" - ложился. Командовали: "Становись!" - вставал.
На рассвете роте разрешили отдых в рощице, на краю скошенного пшеничного поля. Алька закутался в шинель, и все ушло... Его растолкали. Он вяло приподнялся:
- Пора?
- Солнце вышло из-за ели, время в бой, а мы не ели.
- В бой?
- Я говорю, вставай, поедим. - Сержант Елескин поставил на землю два котелка. От одного пахло горохом, от другого - пшенной кашей с консервами. - Выспишься еще. Мы здесь до ночи проваландаемся. Днем "мессершмитты" шуруют.
Опираясь на руки, Алька подполз к котелкам - телу было удобнее передвигаться таким образом. Боли не было. Был стон всего тела. Алька улыбнулся этакой бодрой улыбкой, вытащил ложку.
Они аккуратно и молча ели гороховую похлебку. Затем пшенную кашу, горячую, как огонь. "Собственно, что такое огонь?" - Алька задал такой вопрос с иронией, но тут же представил танкиста на винтовом табурете, что ставят к роялям, и поперхнулся - язык обжег.
- Пятьдесят километров за ночь преодолели, - сказал Степан, облизывая ложку.
Алька не понял, много это или мало; на всякий случай, впрочем искренне, возразил:
- Рано стали. Могли бы и побольше пройти.
Степановы голубые глаза заголубели еще сильнее. Лицо его как бы расцвело.
- А что? - сказал Алька. - Я думаю, факт...
- Поди котелки вымой. Вон речушка под горкой.
Алька встал на четвереньки. Попробовал подняться в рост, но позвоночник словно разобрали по позвонкам. Зажмурившись, он все же рванулся, выпрямился, но шага сделать не смог - ноги не слушались, не желали.
- Ты их руками двигай.
Алька не рассердился и не обиделся, ему уже приходилось переставлять ноги руками, когда он, истощенный, поднимался домой по лестнице.
- Еще есть такая система, - сказал Степан, - хождение вилкой. - Он расставил два пальца и, ворочая кисть, пошел ими по днищу котелка.
Алька попробовал. Вот она, та ноющая боль. Мускулы разрываются волокно за волокном. Ему казалось, что он слышит треск и хлопки...
"Не делайте резко шпагат, - говорила в младшей группе их тренер стройная перворазрядница, - растяните паховые кольца, и все, конец спортивной карьере... - Взмахивала ногой выше головы, прямо с такого маха садилась на шпагат и, проведя ногой плавный полукруг, выходила в очень красивую стойку на кистях. - Вообще у мужчин шпагат не глубокий, да он им, право, не нужен..."
Зато девчонки садились в шпагат, как в люльку, и стойку на кистях они делали на одном легком вздохе. В их движениях преобладали мах, прогиб, сложение дуг и спиралей в некое изящное подвижное хитросплетение. Иногда Алька ловил себя на мысли, что он не воспринимает девчонок в зале как девчонок, но лишь как людей, занимающихся другим, недоступным ему видом спорта.
"Мальчики приближаются к совершенству в гимнастике, когда девочки уже сходят со сцены известными мастерами", - говорила их тренер - стройная перворазрядница.
Алька двигался вилкой. Котелки гремели, кости и сухожилия стонали, мускулы выли...
Когда, помыв котелки, он вернулся, возле сержанта Елескина сидел ординарец комроты Иван.
- Молодец, стюдент. Далеко было слышно, как все твои жилы скрипели и верещали.
- Не дразни меня стюдентом, пожалуйста.
- Усвоил... Пополнение все обезножело. Столько пройти... Степан, ты бы коробку с дисками на телегу к старшине кинул... Парня бы разгрузил. Гранат набрал! Жадный ты, сержант Елескин.
- Гранатки-то легкие, вшивенькие. Они мне консервы напоминают. Я консервы люблю...
Ординарец принес комротову балалайку, и Степан почти целый день чикал по струнам своим костяным пальцем.
В сумерки роту подняли. Обезножевшие парни из пополнения бесстыдно смотрели на старшинскую телегу, груженную патронами, гранатами и съестным припасом. Но попроситься в нее никто не решался. Рядом с телегой, держась одной рукой за грядку, шел капитан Польской, в другой руке он держал ручной пулемет за пламегаситель и опирался на него, как на узловатую тяжелую трость. Лицо у капитана было белым и губы белыми.
- Язва у него, - сказал Алька сержанту Елескину. - Блуждающая. Все время не заживает. Затянется - и снова в другом месте.
Рядом с командиром роты шагал старшина, легкий, вызывающе элегантный.
Ночью бригада вступила на местность, где накануне был бой. Пахло угаром, горелым валенком, пережженной печной глиной. Люди шли молча. До этого они тоже шли молча, молчали от дремы, от бесконечного однообразного ритма - сейчас молчание было другое: молча ложились на привалах, держали оружие в руках, изготовленное на всякий случай, - может быть, вон за той порушенной хатой разорвет тишину пулеметная очередь.
Когда случилась заминка в передних рядах, Алька сдернул с плеч автоматы; он совал Степану то один, то другой, с ужасом пришептывая:
- Который твой-то, ну говори же! Может, зарубку поставить?
- Нацепи бантик. - Сержант Елескин был очень спокоен, даже легкомыслен, так Альке казалось. - Чего суетишься, как клоп на ладони? Ненароком пальнешь - отделение в госпиталь, а то и к дяде Петру. Ночь спокойно переживем. Впереди танки. Фриц сейчас "драпен вестен", как нашпаренный чешет. Он на машинах, на полном газу. Мы на своих двоих. Этой ночью нам его никак не нагнать. Вдумайся, голову-то зачем наращивал?
Степановы слова Альку обидели, он губы надул, но тревога ушла. Алька почувствовал вдруг, что, кроме пожара, в воздухе пахнет яблоками, конским навозом, осенним лиственным лесом. Где-то драчливо промычал бычок, чертыхнулся женский охрипший голос, хлопнула дверь - наверно, загоняли бычка пинками в сарай.
- Берегут, - сказал Алька.
- Правильно берегут, - ответил Степан. - Им жизнь начинать надо. Колхоз заводить...
На заре бригада вошла в Кременчуг. Мертвый город лежал вдоль асфальта по обеим его сторонам. Пепельные курганы с черными и охряными пятнами, иногда белый кусок мазаной стены с узором, наведенным синькой, - похоже, курилась, наполняя воздух душным запахом, городская свалка.
Алька остановился было, его поразил вид покалеченной "тридцатьчетверки". Собственно, танк был целехоньким, кроме пушки: пушка лопнула вдоль, и каждая ее половинка скрутилась кольцом, как расщепленное луковое перо. Такого Алька увидеть не ожидал: в его представлениях сталь пушечного ствола была нерушима. И уже совсем нелепо выглядела рядом с танком покосившаяся трансформаторная будка с предупреждающим рисунком череп и под ним скрещенные кости. Символ смерти казался здесь детским, как деревянная сабля.
Степан потянул Альку за рукав, он был угрюм и заперт для разговоров.
Колонна молча, невольно подравнивая строй и ритм, вошла в центр города. Кирпичные беленые дома были розовыми в рассветном небе, солнце еще не показалось над горизонтом, но уже коснулось их. Они отстояли порядочно друг от друга, видимо, соединяли их в улицу выгоревшие до земли деревянные строения. Так и поднимались редкие розовые зубья причудливыми утесами. В оконных проемах ярко светилось небо.
Не было никого: ни людей, ни животных, ни птиц, только страшный мираж, по которому проходили солдаты.
Жуткая красота розовых зданий холодом вошла в Алькино сознание, пригнула его голову - так, глядя под ноги, и шагал он, пока колонна не сошла с дороги и не углубилась в редкий лесок.
За молодыми стволами, над зарослями лозняка густо синел Днепр.
Было велено отдыхать, готовить оружие, ждать дальнейших распоряжений.