Иван Багмут - Записки солдата
— А вы думали, так и пройдет? Минует грабителей божия кара? — неистово обрушивался он на каждого встречного. — Чужую землю отбирать? Вот-вот приедут в Мамаевку наши освободители, я вас накормлю землицей! Так накормлю, что и детям, и внукам закажете на чужую землю зариться!
О приходе «гостей» Карабутам сказал Забулдыга и посоветовал Юхиму Мусиевичу половить с ним карасей на озерах, во множестве разбросанных в пойме. День не слишком подходил для барахтанья в воде — хмурилось и даже накрапывал дождь, — но Ивась, в котором всегда горел охотничий азарт, очень обрадовался, что его взяли носить ведерко с рыбой, и ему даже не пришло в голову удивиться, почему это они отправляются ловить рыбу утром, а не с вечера, как бывало обычно.
Пройдя раз или два неводом, старшие стали, тревожно прислушиваясь, поглядывать в сторону села. Скоро и Ивась перестал интересоваться карасями. Над Мамаевкой в нескольких местах поднялись столбы дыма, едва заметный ветерок относил их в сторону, и вскоре над селом поплыла огромная черная туча, сквозь которую там и сям зловеще проскакивало пламя.
— Жгут!
— Жгут, проклятые!
Все трое рыбаков с ужасом смотрели на пожар, каждый содрогался, когда долетал приглушенный расстоянием выстрел. Ивась без объяснений понял, кто палит, и представил злобные морды гетманцев и презрительно-наглые немцев, грязную брань, угрозы расстрела, едкий дым пожара и заплаканные лица беспомощных женщин и детей.
— Проклятые! — проговорил он с болью.
— Своих надо благодарить… Шинкаренко! Он позвал… — бросил Забулдыга.
А дым валил и валил, поблескивало пламя, страшная туча обволакивала всю Мамаевку.
Поздно вечером рыболовы вернулись домой и, наскоро поделив рыбу, слушали рассказы домашних.
Гетманцы сожгли семь хат, били женщин и детей, но, слава богу, не поймали ни одного из сельских активистов.
Членов «Союза земельных собственников» в Мамаевке было только четверо — кто поумнее из кулаков, те не записывались… Когда на другой день Шинкаренко и еще двое карателей (трое из этих четверых) были неведомо кем убиты, село восприняло это как справедливое возмездие. Четвертый «земельный собственник» — церковный староста Лука Нестерович — остался в живых, и, хотя никто не знал, по чьему приказу убиты трое кулаков, по селу прошел слух, что Луку Нестеровича пожалели, потому что он больно глуп и вступил в «Союз» по глупости, имея «в собственности» купленной (а не полученной в надел) земли всего полторы десятины…
Второй раз каратели приехали уже без всякого приглашения. Поскольку немецкая пехота передвигалась на подводах, о ее приближении к селу узнавали заранее. И все, у кого были основания бояться немцев, прятались. Оккупанты сожгли десяток хат, но снова ни одного «советчика», как звали гетманцы активистов, не поймали.
В селе работала «Просвита», основанная сразу же после Февральской революции. В воскресенье и в другие праздники в помещении сушилки ремесленного училища, которую отвели под театр, собиралась сельская интеллигенция и кое-кто из «простых» — пылкие любители сцены и пения. Ивась тоже записался в «Просвиту», и Юхим Мусиевич, который не считал «Просвиту» политической организацией, не только не возразил против такого проявления активности своего сына, а, наоборот, выделил ему, хоть и не без внутренней борьбы, два пуда муки, чтобы Ивась приобрел новые штаны, в которых не стыдно появиться на людях.
Юный Карабутенко, воспользовавшись оказией, отправился в Екатеринослав и там на «Озерке», как называли толкучку, выменял у голодного горожанина черные суконные штаны, чему был очень рад.
От этого путешествия в губернский город осталось у него в памяти еще объявление, забившее последний гвоздь в его понимание национального вопроса. Печатная афишка извещала:
«Объявляется для всеобщего сведения,
что с 29 апреля 1918 года
вся власть на Украине принадлежит
ясновельможному пану гетману.
Германское военное командование».Черные штаны, вышитая рубаха и настоящий украинский пояс, сбереженный дедом Олексием с юных лет и подаренный внуку, давали возможность Ивасю выступать в массовых сценах.
Драматическим кружком руководил Опанас Дрелик, вернувшийся из Екатеринослава еще осенью семнадцатого года. Если его не было на репетиции, это означало, что где-нибудь неподалеку от Мамаевки находится карательный отряд и Опанас «поехал на ярмарку», как обычно отвечали соседи, когда гетманцы допытывались о том или ином «советчике».
Ивась, не пропускавший ни одной репетиции, с благоговением смотрел на стекольщика, который имел мужество повиснуть с ящиком стекла на самой верхотуре, а теперь блестяще играл Грица в «Сватанье на Гончаровке» и рисковал жизнью, работая в «Просвите», — ведь гетманцы могли наскочить и неожиданно!
В начале каждой репетиции Ивасю приходилось подавлять в себе страх за режиссера: а что, если и в самом деле внезапно явятся гайдамаки и немцы! Но на лице у Дрелика не было и тени озабоченности. Всегда увлеченно и с чувством читал он текст пьесы, показывал, как надо играть ту или другую мизансцену, произносить ту или другую реплику, и в конце концов Ивась успокаивался.
Однажды майским воскресным днем, когда все кружковцы сидели в задней комнате «театра» на чтении новой пьесы, вдруг вошел незнакомец в офицерских погонах. Все замерли, а офицер чеканным шагом направился прямо к Дрелику.
Ивась побледнел, испуганно глядя на режиссера. Тот, опустив книгу, вопросительно посматривал на вошедшего, и Карабутенко с удивлением отметил, что на лице у Опанаса не было и намека на тревогу.
Подойдя к Дрелику, офицер взял под козырек и, щелкнув каблуками, подал ему руку:
— Имею честь представиться: штаб-ротмистр Латко.
— Очень приятно, — ответил Опанас, внимательно присматриваясь к незнакомцу.
— Я прослышал, что у вас работает «Просвита». Не могу ли я быть чем-нибудь полезным?
Вдруг лицо Дрелика расплылось в улыбке:
— А вы не родственник нашего Ивана Латки?
— Так точно! Родной брат. Никодим Гаврилович.
Опанас глубоко вздохнул, и тут Ивась понял, какого нечеловеческого напряжения воли потребовало от Дрелика это его спокойствие.
— Будем очень рады, — приветливо проговорил он и незаметно подмигнул Семену Поле, отставному матросу, который, как и Ивась, играл парней, но «с речами».
Семен сразу же вышел, а Никодим Гаврилович вытягивался перед каждым членом кружка и, щелкнув каблуками, протягивал руку:
— Штаб-ротмистр Латко!
— Штаб-ротмистр Латко!
— Штаб-ротмистр Латко!
Он подал руку и Ивасю:
— Штаб-ротмистр Латко!
Розовое, чисто выбритое лицо Никодима напомнило юноше слова Ивана Латки «понаедали хари». Вот кому надо сказать «наел харю», а не ему, сыну учителя, всей душой преданному революции.
Вошел Семен и успокоительно кивнул Опанасу, тот улыбнулся про себя и, помолчав, продолжал чтение пьесы.
Штаб-ротмистр не досидел до конца и, воспользовавшись паузой, ушел.
Дрелик смеялся.
— Неужто это брат Латки? — послышались удивленные голоса присутствующих. — Штаб-ротмистр! Как это могло случиться?!
— Очень просто: шкура. Отслужил в армии и остался на сверхсрочную, стал «шкурой», как говорят солдаты. Лет пятнадцать прослужил вахмистром, а тут война, отличился, и вот офицер, штаб-ротмистр! И уже не Латка, а Латко!.. Ну, напугал меня! Фу-у… — режиссер еще раз вздохнул полной грудью. — А все-таки читайте дальше сами, я пойду. Хоть он и брат Латки, а черт его знает… Штаб-ротмистр…
Вскоре Никодима Латко вызвали в уездный город и назначили в соседнее село, где при царизме жил становой, начальником полиции, или, как она называлась при гетмане, «державной варты» — государственной стражи.
Ивась злорадствовал. Вот тебе и большевик Иван Латка! А родной брат — штаб-ротмистр, да еще и полицейский! Встретиться бы с Иваном Гавриловичем, спросить в глаза: «Ну, кто барин? Кто наел харю?»
4
В гимназию Ивась снова, как и пять лет назад, ехал со своим старшим братом — Хома поступил в первый класс учительской семинарии, из которой выбыл в 1915 году.
— Понимаю, что надо учиться, — заверял он Юхима Мусиевича, а тот, растроганный, обнимал сыновей и плакал. Ивася слезы отца раздражали, так же как его советы не ввязываться в политику, слушаться гимназического начальства, беречь здоровье и хорошо учиться. Наконец подвода тронулась.
В город приехали поздно вечером. После тишины деревенских улиц густой поток людей на городском бульваре казался необычным, волновал юношу. Ивась всматривался в мелькавшие в темноте лица, прислушивался к приглушенному говору; все девушки казались ему красавицами, а юноши возле них — счастливыми и празднично одетыми.