Конец «Русской Бастилии» - Александр Израилевич Вересов
Сквозь мутные зарешеченные стекла чернела полоса неба с одной-единственной звездочкой. Когда полоса чуть посветлела, а звездочка начала меркнуть, раздался резкий свист.
На нарах завозились. Кто-то закашлял. Кто-то чертыхнулся.
Вместе с другими Жук поднялся, встал у двери. Вошел надзиратель и всех пересчитал, каждого ткнув пальцем в грудь.
Он принес ведро кипятку и хлеб, нарезанный небольшими ломтями. Поев, часть каторжан ушла на работу. Потом они вернулись. В камеру втащили лохань вонючей каши. Все делалось по свистку.
Так было и на второй день, и на третий. Распорядок не менялся. Постепенно Жук привыкал к товарищам по камере, да и они к нему тоже. Правда, иным не нравилось, что новичок неразговорчив. Зато он не перебивал, когда другие говорили.
Беседа — единственное развлечение в камере. Перед Жуком развертывалась крепостная хроника, состоящая из событий, далеких и близких, одинаково волновавших людей, запертых в этом каземате.
Как ни различны были эти истории, Жук улавливал в них общую ноту, — рассказчик как бы защищал достоинство свое и своих товарищей. Дескать, мы не лыком шиты, и хоть попали в Шлиссельбург, но в обиду себя не даем.
Из всех услышанных историй самой грустной была история о гибели Краснобродского. Этот каторжанин любил голубей. Он приучал их слетаться на покатый подоконник, куда высыпал хлебные крошки.
Раз, когда он возился с голубями, надзиратель крикнул ему:
— Прочь от окна!
Краснобродский замешкался, наверно, хотел скормить своим любимцам остатки хлеба. Но не успел. Хлопнул выстрел.
Бедняга упал без дыхания.
Надзирателя даже не наказали за убийство.
Об этом рассказывал Жуку рыжеватый каторжанин, тот, который в первый день предупредил его, что в камере шуметь не положено.
С особенным увлечением повествовал он о побегах из тюрьмы. Выражение лица его при этом менялось, глаза светились мечтой. Казалось, он следом шел за каждым смельчаком, вместе с ним перебирался через лед, плутал в лесу, дышал воздухом свободы. Бегства с острова никогда и никому не удавались. Но это не останавливало заключенных. Едва ли не каждый год в крепости случался переполох: трещали выстрелы, охранники бросались в погоню за беглецами.
Их находили, избивали, некоторые прощались с жизнью.
Проходило немного времени, и кто-нибудь другой снова прятал неведомо где добытую пилку или нож, сушил в укромном месте хлеб «в дорогу», вынашивал свое скупое счастье — мечту о побеге.
Одна такая попытка, суровая и безрассудная, была в памяти у всех.
— Вот какое случилось у нас происшествие, — рыжеватый доверительно наклонился к новичку и зашептал, как о деле потаенном: — Двое «политиков» отсадили от кровати брусок железа, да и обточили его о каменный пол. Инструмент получился неказистый. Но для действия подходящий. Им они и перепилили решетку. Изловчились сбить друг с друга кандалы и ночью вылезли из окна. А тут же, рядышком, в будке надзиратель подремывает. Наскочили на него наши герои, отняли берданку, а убить… убить не решились. Страж-то и поднял тревогу. Застрекотали сигнальные колокольчики. Беглецы отступили во двор и спрятались в бане. В бане их и поймали… Эх, разве ж этак бежать надо?..
По всему было видно, что уж он-то, рассказчик, так просто не попался бы.
— Ну, а с теми что сталось? — поинтересовался Жук.
— Обоих выпороли… Это был, видишь ли, первый случай, чтобы политических пороли… После того один из беглецов задумал удавиться, его из петли вынули. Да, видать, бедняге смерть приглянулась. Вот он и швырнул тюремщику в морду кружку. Тот выхватил револьвер, хлоп, да в ногу…
Рыжеватый повздыхал и закончил свой рассказ так:
— Конечно, каторжные узнали про тот случай и зверство. Началась волынка. Перед начальником шапок не снимают, сторожей не слушают, на прогулку не идут… Ну, человека этим не спасли…
В дверном «волчке» показался глаз, поморгал ресницами. Рыжеватый отошел от Иустина. Жук выждал, когда «волчок» закроется.
— Сам ты здесь по какому делу? — задал он вопрос рыжеватому.
Тот ответил неохотно:
— Был крестьянский сын Иван Смоляков, а теперь — вечнокаторжный.
— По какому делу, спрашиваю?
— По помещичьему… Мы к барину в хоромы с добром пришли, поговорить про землю. А, видишь, нехорошо вышло. Он со стены сабельку сорвал, стал замахиваться. Осерчали мы… Э, что там вспоминать.
Рассказчик, теперь Жук знал, что его зовут Иваном Смоляковым, приметно загрустил.
Кто-то, желая ободрить его, посоветовал:
— Ты расскажи новенькому про божественные лики.
Все в каземате заулыбались, зная, что сейчас разговор пойдет о веселом.
— Можно, — тотчас откликнулся Смоляков, — это, видишь, вот какая история вышла. Начальник крепости, господин Зимберг, о наших душах обеспокоился. И вот как-то раз по его приказу надзиратель приволок в корпус целый ворох деревянных икон. Были тут Николы зимние и вешние, богородицы с младенцами, Георгии, Пантелеймоны и всякие разные… Нам повесили богородицу. И тут пошла канитель. Как на парашу садиться, мы ее носом к стене поворачиваем. В таком положении она у нас большую часть времени и пребывала… Начальство заметило неподобное. Явился господин Зимберг. Тихонько так спрашивает: «Богохульствуете, мерзавцы?» — «Никак нет, ваше благородие, — ответствуют ему за всех, — божий лик чтим. Однако сами посудите, зрелище не ахти какое, а все-таки дама-с!..»
Каторжане захохотали. В «волчке» снова показался глаз. Исчез.
— Икону убрали, — продолжал Смоляков, — а тесемочки оставили, вон и сейчас болтаются… Сказать, почему оставили? Тонки, на них повеситься нельзя…
С внезапно пробудившимся интересом к событиям и людям Иустин спросил:
— А в других камерах иконы были?
— Во всех корпусах понавесили, — ответил Смоляков, — уж не знаю, как там обращались с ними. Только отовсюду божьи лики вынесли.
— Одного не пойму, — удивился Жук, — откуда вам в точности известно, что происходит в других корпусах? Ведь тут муха не пролетит, чтобы надзиратель не заме-метил.
— Поживешь с нами — поймешь, — пообещал Смоляков.
Вечером, как обычно, рука в черном шинельном сукне просунула в каземат разрезанную краюху хлеба. Краюху положили на стол. Она была ноздристая, но вязкая, как глина. За столом распоряжался старшо́й, каторжник с воспаленными красными глазами.
— Вот он, наш хлеб насущный, — проговорил он, ткнув краюху пальцем.
Жук внимательно оглядел старшо́го. Лицо морщинистое, а тело под арестантской курткой переливается могучими буграми. Руки волосатые, с изуродованными пальцами. В зарослях густой бороды видны желтые крепкие зубы.
Все в камере получили свою долю хлеба. Только Смолякову и Жуку старшо́й сказал:
— Твою вечернюю пайку я ушибу, и твою тоже.
Иустин не понял.
— Как это ушибешь?
У старшо́го зашевелилась борода. Он смеялся.
— А вот так!
И ловко смахнул в ладонь три