Эммануил Казакевич - Звезда (Сборник)
Он смотрел на немецкую оборону, оценивая ее. Да, вот та чуть приметная серая полоска земли — вторая траншея. Место для обороны немцы выбрали хорошее: западный берег гораздо выше восточного и густо порос лесом. Высота возле разбросанных домиков хутора — командная, на карте она обозначена цифрой 161,3. Немцев в траншее много. На восточной окраине хутора стоит самоходная пушка. Травкин вдруг вспомнил об Аниканове, но вспомнил как-то вскользь, неопределенно. Так вспоминают сошедшего ночью с поезда пассажира, недолго побывшего среди остальных и сгинувшего неизвестно куда.
Мамочкин прошептал:
— Глядите, товарищ лейтенант: фрицы выходят на экскурсию.
Человек тридцать немцев вышли из лесу и пошли к реке. Здесь они рассредоточились и, с опаской вглядываясь в противоположный берег, вошли в мутную воду.
Травкин сказал лучшему стрелку взвода — Марченко:
— Пугни-ка их!
Последовала длинная очередь из автомата. От пулевых ударов подскакивали фонтанчики. Немцы выскочили из реки обратно на свой берег и, суетливо оглядываясь и гогоча, как гуси, залегли. В траншее заволновались, забегали, раздалась гортанная команда, засвистели пули.
Самоходная пушка, стоявшая на окраине хутора, вдруг затряслась, заверещала и выпустила один за другим три снаряда. Через секунду ударили немецкие орудия. Их было не меньше десятка, и они в течение трех-четырех минут били по бугру. Снаряды яростно взрывали землю, оглушая странным воплем молчаливые леса.
Гул артиллерийского налета услышал передовой отряд дивизии — усиленный батальон. Люди остановились. Командир батальона капитан Муштаков и командир батареи капитан Гуревич замерли на своих лошадях. Муштаков сказал:
— Вот что значит отвык… Больше месяца не слышал этой музыки.
Взрывы следовали равномерно один за другим.
Постояв с минуту, усиленный батальон двинулся дальше. На повороте солдаты увидели паренька в овчинном тулупчике, с лошадьми. Он сидел, сгорбившись, верхом на лошади и, вытянув шею, прислушивался к мощному гулу орудий.
Командир батальона, поровнявшись с ним, спросил:
— Ты что тут делаешь?
— Поспишайте! — испуганным шопотом сказал паренек. — Там на ричци нимцив багато-багато, а разведчикив двенадцать чоловик…
Глава третья
То, что на военном языке называется переходом к обороне, начинается так:
Части развертываются и пытаются с ходу прорвать фронт противника. Но люди измотаны непрерывным наступлением, артиллерии и боеприпасов мало. Попытка атаковать не имеет успеха. Пехота остается лежать на мокрой земле под неприятельским огнем и весенним дождем вперемешку со снегом. Телефонисты слушают яростные приказания и ругань старших командиров: «Прорвать! Поднять пехоту и опрокинуть фрицев!» После второй неудачной атаки поступает приказ: «Окопаться».
Война превращается в огромную землеройку. Земляные работы ведутся по ночам, освещаемые разноцветными немецкими ракетами и пожаром зажженных немецкой артиллерией ближних деревень. В земле растет запутанный лабиринт звериных нор и норок. Вскоре вся местность преображается. Это уже не лесистый берег небольшой реки, заросшей камышом и водорослями, а изъязвленный осколками и разрывами передний край, разделенный на пояса, как Дантов ад, лысый, перекопанный, обезличенный и обвеваемый нездешним ветром.
Разведчики, сидя по ночам на бывшем берегу реки (теперь это зовется нейтральной полосой), слушают стук немецких топоров и голоса немецких саперов, тоже укрепляющих свой передний край.
Между тем нет худа без добра. Понемногу подтягиваются тылы, на скрипучих повозках подвозятся снаряды, патроны, хлеб, сено, консервы. Подъехали наконец и остановились где-то поблизости, маскируясь в ближних лесах, медсанбат, полевая почта, обменный пункт, ветеринарный лазарет.
Прибывает и артполк, встречаемый всеми с великой радостью. Орудия вкапываются в землю и ведут правильную пристрелку по целям, производя, к полному удовольствию наших солдат, буйные налеты на немецкие траншеи и блиндажи.
Начинается сравнительно тихая жизнь, мокрая жизнь, жизнь липкая, дрянная, земляная, но все-таки жизнь. А когда подходит ближе полевая почта и накопившиеся за месяц наступления письма целыми пачками доходят до продрогших солдатских рук, — это уже почти счастливая жизнь.
Сидя в окопчике на самом берегу реки, среди камыша и гниловатых водорослей, прочитал свои письма и Травкин. Писали мать — учительница из небольшого волжского городка, и сестра из Москвы. Все письма матери, в сущности, были невысказанной горячей просьбой: не погибнуть.
Сестра Лена, студентка Московской консерватории по классу скрипки, писала о своих успехах. Она писала о Бахе и Чайковском с юношеской фамильярностью: дескать, «старик Чайковский оказался не так уж труден, как я думала раньше… Этот старый немец Бах…» и так дальше. Лепет юности, ровный свет электрических плафонов, тусклый блеск скрипок — как все было далеко! Травкин даже, по правде сказать, обиделся, что люди ходят в театр, слушают музыку, влюбляются, учатся, в то время как он, Травкин, и другие сидят здесь под страхом смерти и — что еще хуже — под проливным дождем.
— Что вам пишут, товарищ лейтенант? — спросил сидящий рядом с биноклем в руках Марченко.
Травкин ответил:
— Живут помаленьку и на нас посматривают — скоро ли мы кончим.
Марченко, улыбнувшись, кивнул головой. При этом он не отрываясь глядел в бинокль на вражеские позиции и заметил:
— Немцы что-то шевелятся.
Травкин взял бинокль: немцы выкатывали из лесу орудие. И он засмеялся, вспомнив слова сестры, которые теперь прозвучали так: «Этот старый немец Б-бах! Ба-бах!».
Травкин сообщил по телефону Гуревичу:
— Смотрите, Гуревич, они орудие выкатили на прямую наводку — два пальца правей разрушенного дома. Видите?
— Спасибо, Травкин! — глухо прозвучал в телефонную трубку голос вечно бодрствующего артиллериста. — Сейчас накрою.
Просунув голову сквозь влажный камыш, появился Мамочкин:
— Кушать будете, товарищ лейтенант?
Он принес Травкину полгуся на завернутой в газету фарфоровой тарелке.
Травкин, поделив гуся с Марченко, вдруг подумал о том, что Мамочкин последнее время частенько приносит различные лакомства «невоенного образца». Он хотел спросить Мамочкина, откуда вся эта снедь, но тут же забыл, отвлеченный новым замечанием Марченко насчет поведения немцев.
Мамочкин действительно разбогател. Никто не знал, откуда он добывает всю эту пропасть яиц, масла, птицы, соленых огурцов и квашеной капусты. На вопросы разведчиков Мамочкин, ухмыляясь, отвечал:
— Что ж, сумей…
А дело было простое и очень даже некрасивое. Отводя по приказанию Травкина оставшихся двух лошадей в деревню, Мамочкин не повел их по назначению, а отдал «на время» старику-вдовцу в ближний хутор, не взяв платы, но выговорив право получать у старика различные продукты. Время было горячее — надо пахать и сеять, и старик не скупился.
Молодые разведчики смотрели на Мамочкина с восторгом, удивляясь его хитроумию и удачливости. В лице красавца Феоктистова он имел верного адъютанта, старавшегося походить на Мамочкина во всем и даже отпустившего усики по примеру своего кумира.
По вечерам Мамочкин рассказывал новичкам устную летопись взвода, особо выделяя, конечно, свои собственные заслуги. Правда, и Аниканова он снисходительно похваливал: Аниканов уже стал историей и не мог повредить славе Мамочкина.
Разведчики, слушая Мамочкина, часто ловили его на несуразностях и противоречиях. Он мало смущался этим. Только в присутствии Травкина красноречие Мамочкина сразу же тускнело. Травкин ненавидел неправду. Иногда в свободные вечера он сам начинал рассказывать эпизоды боевой жизни, и такие вечера были для новичков настоящим праздником, ибо чуяли они в его словах правдивость и убежденность и в ходе его рассказа улавливали не один только внешний ход событий, а внутреннюю их закономерность. Они начинали понимать, почему нужно действовать именно так, а не иначе, и при каких обстоятельствах.
При этом их поражала его скромность. Он рассказывал об Аниканове, о погибшем старшине Белове, о Марченко и о Мамочкине, а себя как-то обходил, выставляя неким очевидцем.
— Надо учиться действовать так, как Аниканов, — нередко заканчивал он свой рассказ, и Мамочкин ревниво ерзал в своем углу.
Молоденький Юра Голубь в эти вечера усаживался у ног лейтенанта и глядел на него влюбленными глазами. Он мог сколько угодно восторгаться преувеличенной лихостью Мамочкина, но образцом для него был только этот замкнутый юный и немножко непонятный лейтенант.
Впрочем, Мамочкин тоже любил эти вечера. Лейтенант, обычно молчаливый, в эти редкие минуты как-то раскрывался. Он знал много разных историй и иногда рассказывал о жизни ученых и полководцев, а Мамочкин был любознателен.