Лев Рубинштейн - Музыка моего сердца
Тут раздалась короткая сухая немецкая команда, и швейцарцы дали залп.
Длинная полоса дыма взметнулась вверх. Малуэтт упал как подкошенный, и рядом с ним свалилось человек шесть. Толпа подалась назад и, собравшись, как морской вал, рванулась к воротам.
Швейцарцы рассыпались и побежали в сторону. Тяжело бухнула пушка, за ней другая. Густой дым повалил по площади. Ворота рухнули, и молодцы с Нового моста ворвались во двор, нагнув вперёд пики. Там, во дворе, отчаянно трещали ружья и пистолеты. Дворянская гвардия защищала последний оплот монархии.
Мари-Жозеф Шенье стоял на площади, нагнувшись над трупом толстяка Малуэтта. Мимо него пушкари тащили орудия, девушки несли бинты и вёдра с водой.
— В последний день французских королей он спел свою карманьолу, — сказал Шенье. — А теперь тишина!..
* * *Барабаны ударили длинной, приглушённой трелью и оборвались. Ещё раз ударили и снова оборвались.
В саду Тюильри, над большим бассейном, стояла пирамида с надписью: «Тише, они отдыхают!» Пред ней поставили гробы с телами павших при штурме дворца. В зеркальной воде бассейна отражались огоньки факелов.
Это было 27 августа 1792 года, в 10 часов вечера.
Барабаны снова дали длительную мелкую дробь и смолкли.
В течение трёх часов мимо гробов павших шла процессия парижских секций с пиками и факелами. Дым висел над гробами, как полоса вуали. Проходя мимо пирамиды, каждая секция склоняла своё знамя в молчании. И только барабаны отрывистым трепетанием нарушали тишину на несколько секунд.
Из глубины ночи плыла река факелов, и казалось, ей не будет конца. Не слышно было ни одного голоса.
Первым нарушившим эту тишину был голос Мари-Жозефа Шенье:
— Граждане и гражданки! Французская монархия прекратила своё существование…
Он говорил о павших за свободу, о людях, которые распахнули ворота в новый век.
— Французы, на вас смотрят все нации! Удивите их зрелищем вашей силы и могущества! Победа увенчает ваши труды, и народы пожелают соединиться с вами узами братства!
Процессия девушек в белых платьях медленно подошла к гробам и возложила на них венки. С ними шла Мари-Бланш.
Шенье взглянул на неё с тревогой, но не заметил на её лице ни следа волнения. Губы её были плотно сжаты, глаза блестели.
Грохнула пушка. Барабаны ударили ещё раз. Их пронзительная дробь была подхвачена оркестром, а потом хором.
Это был боевой марш марсельцев — гимн, существующий и в наши дни:
Вперёд, о родины сыны,День славы наступил…
Под этот марш мерно стучали сапоги, бряцали сабли и ружья, колыхались штыки, украшенные цветами. Революция вступала на поля сражений.
В середине ночи Шенье, Оливье и Мари-Бланш покинули опустевшую площадь.
— Прощай, толстяк Малуэтт, — произнёс Оливье своим сиплым голосом, — твоя скрипка спит рядом с тобой…
Шенье взял за руку девочку.
— Пойдём, маленькая богиня, — сказал он, — твоя жизнь только начинается. Ты увидишь другие времена — времена великих гроз и солнечного блеска. Пойдём, моя Карманьола!
Мари-Бланш звякнула бубном, и они ушли. Осталась только пыль, медленно оседающая после движения колонн, светлые облака, бегущие над башнями с запада на восток, да ветер, шумящий листвой в саду Тюильри.
Фарфор и молния
Гроза собиралась долго. Всё утро где-то далеко ворчал гром. Но солнце всё ещё светило, и птицы пели в лесу.
С опушки леса был виден городок Гейлигенштадт — крутые черепичные крыши, башни монастыря и виноградники на голубых склонах холмов Каленберга. А если подняться выше по склону, увидишь изогнутую серебристую ленту Дуная и замок на горе — замок, словно написанный акварельными красками. А за ним синяя цепь гор.
На очень далёком сером фоне облаков мелькнул огненный излом.
Эту картину наблюдали два человека — Фердинанд Рис и Людвиг ван Бетховен.
— Как будто нарисовано на фарфоре, — сказал Рис.
— На фарфоре нет молнии, — ответил Бетховен.
Гром донёсся с большим запозданием, и то глухо и мерно.
— Слышите, гремит? — сказал Рис. — Но гроза едва ли придёт к нам до вечера.
— Да, — отрывисто отвечал Бетховен.
Птицы пели в лесу, а в лугах им отвечала пастушеская дудка. Рис слушал с улыбкой.
— Любопытная тема, — заметил он, — совсем не так, как у нас на Рейне. Вся в синкопах.
— Про что вы говорите, Рис?
— Про свирель.
— Ах да, свирель, — сказал Бетховен. — Да, это интересно… Но всё-таки картина похожа на нашу — река, замок, виноградники, голубая даль… И пастушеская свирель… Но там был ещё один звук — французские барабаны. Кстати, как вам удалось проехать через их аванпосты?
— У меня был пропуск, подписанный французским генералом. Там, на Рейне, всё похоже на военный лагерь. Зато здесь, в Вене, мир и спокойствие.
— Спокойствие, — повторил Бетховен, — это потому, что прекрасная Вена — город бездельников… Грош цена австрийскому спокойствию. Они ещё увидят как-нибудь утром, после кофе, французские штыки на Пратере.
Облака поднимались всё выше. Молния сверкнула несколько раз.
— Мне кажется, мейстер Людвиг, что нам следует отправиться домой. Гроза приближается.
— Свирель ещё слышна? — спросил Бетховен.
— Конечно, — сказал Рис, — вот как она легко прыгает на квинту вниз!
— На квинту? А мне казалось, что это кончилось…
Рис посмотрел на него с удивлением. Бетховен нахмурил брови. Лицо его потемнело.
— Сейчас кончилось, — торопливо сказал Рис, — вы совершенно правы, герр мейстер.
Бетховен покачал головой, испытующе метнул на Риса суровый взгляд исподлобья и потупился.
— Я ровно ничего не слышу, — смущённо уверял Рис, хотя дудка всё ещё продолжала звучать, — вероятно, пастух увёл стадо домой…
Бетховен вдруг отрывисто рассмеялся, надвинул шляпу на лоб и быстро пошёл в сторону. Рис долго глядел ему вслед в недоумении.
— Какой странный человек! — промолвил он наконец.
Дудка играла ещё несколько минут и вдруг замолчала. Гром ударил ближе и сильнее. Рис побежал домой под первыми каплями дождя.
* * *В комнате композитора Людвига ван Бетховена царил полный беспорядок. На фортепиано стоял бритвенный прибор с нетронутой чашкой воды — Бетховен собирался бриться, но вместо этого пошёл гулять. Шляпа лежала на полу в пыли, которая не убиралась уже два дня, потому что жилец не пускал в комнату свою хозяйку. Рядом со шляпой валялась пустая бутылка из-под вина прошлогоднего урожая.
Комната была бедная и узкая, с косым чердачным потолком. Кровать не была постелена. Подушка лежала на подоконнике.
Мутное зеркало отразило широкое, красное лицо жильца со следами оспы. Лоб у него был шишковатый, чёрные волосы свешивались на лоб. Глаза всегда смотрели исподлобья.
— Убирайся к чёрту, красавец! — сказал Бетховен и плюнул в зеркало. — Эх, всё так, как было в детстве! Такая же чердачная комната с косой стеной и фортепиано в углу… Вечно пьяный отец и мать, дочь повара… Я уже тогда был один, но была надежда… А теперь…
Жилец подошёл к окну. В окне были видны поля, сады, виноградные лозы, лавровые деревья в кадках; среди них фигура божьей матери из резного крашеного дерева; дальше уютная деревенька, лавочки, трактирчики, повозки и местные сплетники, сидящие за вином под навесом, — они сидят там целыми днями…
— Я мечтал, я надеялся, что за лето это пройдёт… Чего только не было? Ванны, миндальное масло, пилюли — никакого результата!.. Вот передо мной картина, достойная мастера. Пока ещё всё это для меня — и голубые горы, и Дунай, и деревья, и небо… Но звук — о господи, самое дорогое для музыканта! — звук не для меня!
Это началось уже давно. Сначала лёгкая, даже приятная глухота — с ней легче сосредоточиться. Только часто приходится переспрашивать людей, которые невнятно говорят. Потом переспрашиваешь всё чаще. А потом начинаешь уже притворяться, что слышишь, хотя не слышишь ничего… Вот как сегодня с этой свирелью…
Хозяйка остановилась во дворе и что-то сказала жильцу. Она помахала рукой перед ртом и улыбнулась. Бетховен понял: он, вероятно, говорил громко и размахивал руками в одиночестве. С ним это случалось не раз.
Он пожал плечами и отошёл от окна.
— Всё больше становишься одинок, начинаешь уходить от людей… Но куда уйти? В тишину, в бесконечные часы, когда ты наедине с пустотой… Часами лежишь на продавленном диване и представляешь себе выдуманных друзей и подруг…
Жилец закрыл глаза и ощутил — не подумал, а именно ощутил — присутствие Джульетты.
На самом деле её в комнате не было. Её вообще не было в этой деревеньке. Она осталась в Вене.
Семнадцатилетняя Джульетта Гвиччарди, несмотря на своё итальянское имя, была венкой и ученицей Бетховена. Это была очень женственная и очень насмешливая девушка, с длинноватым носиком и живыми коричневыми глазами. Денег за ученье Бетховен с неё не брал, зато она дарила ему вышитые рубашки.