Николай Дубов - Сирота
Должно быть, дураков в Армавире оказалось меньше, чем рассчитывал дядя Троша, так как вскоре пришлось уехать и оттуда.
В конце мая они оказались в Батуми.
Найти комнату в городе не удалось, и они обосновались в поселке.
Махинджаури. Небольшая комната была пустой, голоса звучали в ней гулко, словно в бочке. В единственное окно лезли ветки незнакомого.
Лешке дерева с темно-зелеными лакированными листьями, за стеной рокотало море. В школу Лешка не ходил — где уж было учиться при таких переездах! И, пока дядя Троша, как он говорил, "разнюхивал обстановку", Лешка болтался без дела.
Здесь ему не нравилось. Совсем близко, за окраинными домами, земля вставала дыбом и утыкалась в небо темными от зелени, почти черными горами. Угрюмая чернота их все время была затянута серой клубящейся пеленой. Пелена то и дело рваными клочьями стекала вниз, из нее сеялась мелкая дождевая пыль. Эта пыль проникала всюду, все было влажным, и Лешке казалось, будто он выкупался в одежде, да так и не может высохнуть.
Сидеть дома не хотелось, смотреть на насупившиеся мрачными тучами горы было жутко, и Лешка уходил к морю. Оно лежало рядом — только пересечь железнодорожную колею, — необъятное, мерно дышащее зеленоватыми волнами.
Совсем не таким Лешка увидел его впервые. Сначала он только услышал. Ночью они выгрузились прямо на насыпь. Поезд ушел, они остались под дождем на мокром песке. Кругом не было ни души, ни огонька. В преувеличенной страхом и темнотой близости что-то невидимое, но грозное тяжело ворочалось и шумело.
— Что это? — спросил Лешка.
— Море, — ответил дядька. — Ты за чемоданами гляди, а не по сторонам…
Море шумело всю ночь. Утром Лешка, не умываясь, побежал смотреть.
Дождь перестал, но в воздухе висела водяная пыль. Лешка облизал губы — они были соленые. Шумело впереди, за насыпью. Лешка перебрался через насыпь, и дыхание у него перехватило.
Во всю ширь, раскинувшуюся по сторонам, от самого неба мчались белогривые черные лошади, тонули, всплывали наверх, встряхивали лохматыми гривами и неслись на берег. Ближе к берегу они становились мутно-желтыми, вдруг вздымались пенистой стеной воды и рушились.
Взлетала пена, водяная пыль, но уже поднималась новая стена, с ревом глотала остатки предыдущей и тоже падала.
По берегу шел нарастающий железный гром, будто гигантский поезд снова и снова проносился по бесконечному мосту. Волны были неодинаковы: сначала шли помельче, потом крупнее, наконец вырастал великан и тяжко распластывал по берегу пенную гриву.
Не отрывая глаз, не чувствуя водяной пыли, Лешка следил за бегом валов. Угадывая приближение самого большого, он помахивал сжатыми кулаками, словно подгоняя, и приговаривал:
— Давай! Давай!..
Море «давало». С железным громом рушились валы, бросая в небо фонтаны брызг и пены…
В тихую погоду оно было совсем не страшным. Прозрачные у берега, мелкие волны плескались вкрадчиво и нежно. Дальше они становились радостно-зелеными, как кленовый лист, если через него смотреть на солнце. И только совсем далеко отливала чернью синева глубин, где таились белогривые великаны.
В ясный день влево по берегу виднелась россыпь белых кубиков — дома Батуми. Их часто затягивало дождевой пеленой; тогда из мглы доносился протяжный и жалобный голос:
"О-у-у… О-у-у…"
Услышав его впервые, Лешка подбежал к путевому обходчику, который, глядя себе под ноги, шагал по шпалам.
— Дяденька, кто это кричит?
— Где кричит?.. А-а, это?.. Это маяк. Пароходам голос подает.
Видишь, туман какой…
Обходчик опять опустил голову и зашагал дальше, а Лешка пошел к самому берегу. Небольшие волны лениво набегали на него, скатывались обратно, утаскивая за собой мелкую гальку. Белая пена, шипя, таяла и тут же вскипала на новой волне. Лешка долго слушал ровный плеск и шорох наката, тревожный голос маяка, думал о пароходах, плывущих по морю, моряках, которые слышат эти предостерегающие вопли, о мотористе.
Иване Горбачеве, который уже никогда не услышит их, потому что моторист Иван Горбачев был Лешкин папа и погиб во время высадки десанта под Мариуполем, когда Лешка был еще совсем маленьким…
Лешка часто приходил сюда смотреть на море и слушать голос маяка.
Здесь он заново переживал свои обиды и думал о том, что было бы, если бы папа и мама были живы. Тогда Лешка, наверно, тоже стал бы моряком, как папа, только он плавал бы не на катере, а на высоком белом теплоходе и слушал, как зовут мореплавателей маяки. По временам ему казалось, что это звучит не маяк, а само море окликает его, Лешку, зовет к себе. Ему становилось радостно и немного жутко.
Здесь Лешке никто не мешал. Дядя Троша и дышащая, как выброшенная на берег рыба, тетя Лида сидели дома: море вызывало у них скуку или страх. Местные мальчишки держались в стороне, своей компанией, а Лешка не искал сближения с ними.
Это был уже не тот Лешка, что сквозь слезы, до боли выворачивая шею, старался как можно дольше удержать в поле зрения тающий за поездом Ростов. Мир обернулся к нему не самой светлой своей стороной, и Лешка смотрел на него не как прежде — широко открытыми, ясными серыми глазами, — а бычком, исподлобья и ожидал от него одних неприятностей. Все близкое Лешке осталось в Ростове, а постоянно с ним были только дядя Троша и тетя Лида. Лешка донашивал то, что сшила ему мама, но он вырос из всех одежек, мальчишки над ним смеялись, а тетя.
Лида была занята только собой.
Дядя Троша не жалел тычков и затрещин, но это было еще ничего.
Хуже всего было то, что он непрерывно говорил, учил Лешку жить. Широко открывая тонкогубый рот, он хвастался своей ловкостью, уменьем жить, видеть людей насквозь. В других он видел только то, на что способен был сам, поэтому всех считал жуликами и разницу между людьми сводил к тому, что есть жулики большие и более ловкие, меньшие и менее ловкие.
Поделать с дядей Трошей Лешка ничего не мог, но стоило мальчишкам задеть его, он, не задумываясь над тем, сколько их и какие они, бросался в драку. Случалось, его жестоко колотили, но он не отступал и не плакал.
Мир взрослых широк, жизненный опыт их велик — они знают, что в жизни есть дурное и хорошее, горестное и радостное. Жизненный опыт.
Лешки был ничтожен, а мир его ограничен гулкой, сырой комнатой, тетей.
Лидой, пьяными в закусочных, в которых служил дядя Троша, а главное — самим дядей Трошей, ненавистной Жабой, которая заслонила все окружающее своей жадно хлопающей пастью.
Даже здесь, у моря, слушая плеск волн, шорох гальки, призывный голос маяка, Лешка оставался таким же насупленным и настороженным. Он не визжал и не кричал, барахтаясь в волнах, не бегал и не играл.
Только иногда, в туман, если поблизости никого не было, он тихонько отвечал на голос маяка:
— О-у-у…
Издавать эти короткие, похожие на вой звуки было единственной игрой Лешки.
Дядя Троша все искал место и каждый раз приходил злой, ожесточенный.
— Тоже мне, честные! — шипел он, рассказывая тете Лиде о неудачах. — Мало даю, вот они и честные. Небось кабы дал больше, вся бы их честность в дырявые карманы провалилась!..
Наконец он пришел довольный и, потирая руки, сказал тете Лиде:
— Клюнул один, сегодня придет. Ты приготовь к вечеру закусочку, чтобы все было чин чинарем. От водки челбвек мягчеет — может, и сбавит…
"Клюнувший" оказался удивительно похожим на дядю Трошу: такой же плотный, невысокий и тоже в полувоенном костюме, только у дяди он был защитного, зеленоватого цвета, а у этого — светло-серый. В отличие от дяди, у гостя под белой фуражкой была не лысина, а густые черные волосы, на верхней губе торчала щеточка усов и глаза были не голубые, а большие, черные и такие блестящие, будто их смазали маслом. Пить водку он отказался, и Лешке пришлось сбегать в станционный буфет за тремя бутылками кахетинского. Дядя Троша огорчился — вина он не пил, считая жидкостью бесполезной, однако виду не подал и, сладко улыбаясь, налил гостю вина, себе — водки.
— За приятное знакомство!
Лешка лег спать в углу на пол, укрылся с головой, но ему не спалось.
Гость и дядя Троша долго говорили о трудностях жизни, о карточках — как было при них и как стало после, что жить, конечно, и теперь нелегко, но если человек с головой, он не пропадет.
Должно быть, дядя Троша усердно подливал, потому что говорить стал медленнее, старательно выговаривая слова, а тетя Лида вдруг, ни с того ни с сего, пронзительно запела: "Як була я молоденька…"
— Цыть! — хлопнул ладонью по столу дядя Троша.
Гость, у которого голос нисколько не переменился, сказал, что тетя Лида не только была, но и сейчас еще хоть куда, и прибавил что-то такое, от чего тетя Лида растерянно хихикнула, а мужчины долго хохотали.
Потом заговорили о деле. Гость рассказывал, какой замечательный магазин получит дядя Троша и как он будет кататься, словно сыр в масле, если сумеет поддерживать дружбу с нужными людьми. Чуть ли не после каждой фразы, как бы ожидая подтверждения, он издавал вопросительный звук, произнося нечто среднее между «а» и "э".