Борис Сергуненков - Лесная лошадь
"Уж не сон ли все это?" - подумал я. Но нет. Я лежал в телеге, на свежей траве, медленно вертелись колеса, я видел Стрелку и ощущал ее пот. Небо как бы расширилось, опустилось. Но ни леса, ни земли, ни дороги я не видел.
Желая убедиться в истинности происходящего и понять в конце концов, где мы находимся, - и если мы не на земле, то действительно ли на небе? вглядывался я вперед, но дальше лошадиной морды ничего не мог различить. И тут я заметил, как Стрелка, эта вечно ненасытная утроба, срывала по пути какие-то травинки и жевала их, а одна травинка прямо висела у нее на губе.
Тут я вполне убедился, что не сплю, что все, что я вижу, есть на самом деле, но от этого мне не стало легче. "Если мы на небе, то зачем? думал я. - С чего бы это вздумалось Стрелке забираться на небесную твердь? Что бы это значило?" И еще я в первую минуту подумал, что я совершенно не желаю кататься по небу, ежеминутно рискуя свалиться куда-то вниз. Чего хорошего - торчать неподвижно в телеге и не сметь даже пройтись пешком. "Я хочу на свой кордон, - сказал я сам себе. - Я хочу видеть свои леса с перелесками, с полянами, с косогорами. Я хочу видеть речку с прибрежными лугами и высокими зарослями дикой смородины, в которых каждое утро пасутся приезжие горожане. Хочу слышать пение птиц весной, я хочу видеть старые прогнившие бревна избы, хочу сидеть у плиты и варить картошку, пусть без дела, без Сильвы, в одиночестве. Я хочу быть на земле, а не болтаться по этому пустому небу". Мне кордон показался таким милым, таким родным, что я за то, чтобы там очутиться, готов был отдать жизнь.
Признаюсь, я был в совершенном расстройстве, не зная, что предпринять. Я уже хотел развернуть Стрелку на сто восемьдесят градусов или, как говорят моряки, сделать поворот "оверштаг" и ехать обратно, но благоразумие меня остановило. "А куда назад? - подумал я. - Где тут то, что мы на земле подразумеваем под словом "назад"? Сделав это, не попаду ли я в еще более странное место, не заблужусь ли окончательно, не буду ли болтаться в бесконечности до конца своих дней, пока не умру голодной смертью?" Мне и раньше приходилось теряться в лесу и бродить в нем по нескольку дней. И если я не знал дороги, то по горькому опыту знал, что лучшее средство выйти из леса - в спокойствии: не паниковать, не метаться в чащобе из стороны в сторону, не орать на весь лес "караул", словно тебя услышит какая-нибудь добрая тетя, а сесть на пенек, спокойно подумать, что и как предпринять. "Спокойствие, главное - спокойствие, - говорил я себе. - В жизни бывали минуты и пострашнее, и ничего с тобой не случилось, ты остался жив и здоров".
И тут меня осенила мысль: "Если Стрелка так уверенно шагает куда-то вперед, хотя я и не знаю, куда это вперед, значит, она знает, куда идет". Я даже подумал о том, что, видимо, ей эта дорога не так уж плохо известна и она разбирается в небесных дорогах не хуже, чем в лесных. А раз так, то и волноваться не стоит. Дальних покосов она не минует, а кто знает, вдруг мне улыбнется счастье и вот так, колеся по ночному небу, встречу я какой-нибудь спутник, запущенный с родной Земли?
Правда, лес - это одно, а то, куда завезла меня Стрелка, - другое. В лесу я бы чувствовал себя везде спокойно. В любом лесу, ближнем или дальнем, знакомом или незнакомом, я бы считал себя как дома: те же сосны, ели, кусты можжевельника, та же земля. Устал - ложись под ель и отдыхай. Захотел пить - нашел родничок и утоляй жажду. Замерз - надрал бересты, нарубил смолья, наносил сухостоя и грейся у костра. И в сосновом бору, и в еловом чапыжнике, пусть бы они тянулись на тысячи километров, я бы не потерялся, будь со мной соль да спички. Опасные звери? Но в наших лесах они на человека не нападают. Придешь в сосновый бор, и снизойдет на тебя вдохновение. Глянешь на пробегающего лося - загоришься воинственностью. Припадешь к земле - наполнится сердце любовью. Везде лес будет понятен и приятен. Нужно только, чтобы мысли у тебя были чисты, а сердце доверчиво, как у ребенка. Это я говорю не с чужих слов, а по собственному опыту. Если когда лес и враждебен, так это от незнания, от непонимания его. Конечно, и в лесу не нужно зевать. Зазевался - и попал в беду: обморозился, утонул в болоте, сломал ногу, сгорел в пожаре. Но кто когда говорил, что в лесу нужно зевать, закрывать глаза, затыкать уши? Напротив, в лесу нужно иметь уши, как у слона, глаза, как у ястреба, ноги, как у лося. И тогда ничто не пройдет мимо тебя: ни красота, ни любовь, ни счастье.
Но небо, когда попадешь на небо (с земли кто не восторгается им!), рождает иные чувства. Деревья тут другие, земля, лоси, тропы, родники все другое. Как припасть к земле, набрести на тропу, напиться из родника, отдохнуть под деревом, надрать бересты? Где брать любовь, откуда черпать крепость духа, как не спасовать, не растеряться, не предаться отчаянию? Бездна разверзлась вокруг тебя, ты - один, и где-то сияет звездочкой мать-Земля. Тысячу раз преклонюсь я перед этими смельчаками, которые отважились ступить в звездные выси. Для меня эти люди - не люди, а боги, великаны, богатыри, прокладывающие пути в неведомое. Мог бы я равняться с ними умом, отвагой, силой? К каким дальним выпасам торопились они, какой лес охраняли?..
Я лежал в телеге и глазел по сторонам. Вдруг в темноте (видимость была довольно слабая) впереди себя я заметил шагающую фигуру. Я вгляделся пристальней - по невидимой тропе шагал человек. Скоро мы нагнали его. Это был мужик лет сорока пяти. Вид у него был усталый. За плечами болтался тощий рюкзачок, на сапогах - пыль. Мы поздоровались с ним, и он спросил:
- Не подвезешь?
- Садись, - сказал я. - Места много.
Мужик влез в телегу, снял рюкзак, положил его возле себя и спросил:
- Далеко путь держишь?
Я неопределенно махнул рукой.
- А ты? - в свою очередь спросил я.
Он молчал.
Руководствуясь своим правилом не лезть человеку в душу, если он этого не желает, я не расспрашивал его. Но где, когда, на какой дороге встретится вам русский человек, который, проведя в компании час или сутки, не поделился бы своими мыслями, не раскрыл душу? Я таких не встречал. Попадаются, конечно, молчуны, что идут по дороге в рот воды набрав, точно им сказать нечего. Но ширь велика, даль неоглядна, дорога вечна, без края и конца, а жизнь скоротечна, картины величественной природы расстилаются перед глазами, будят в задремавшей душе чувствительные воспоминания, люди добры и непривередливы, какую ни откроешь правду, они все примут, все выслушают с уважением, с достоинством, с благодарностью, посоветуют, посочувствуют, утешат. Какой-нибудь домашний пророк, которому по принципу "нет пророков в своем доме" не дают в семье слова сказать, и он, обремененный и отяжеленный гениальными предвидениями, скорбит и плачет в тишине, тут обретает наконец и простор, и волю, грозит, витийствует, бичует, припадает к сочувственной груди слушателя, как ребенок к матери, и, разгрузив себя от бремени, спешит к тому берегу, имя которому благодать. А другой попутчик, слушавший пророка и провидца, совсем не в претензии за то, что оторвали его от своих дум, он случая не упустит и сам ввернет слово, а если не успеет, то и тут будет не в накладе - дорога длинна, а попутчиков тьма, кажется, вся Россия живет на колесах, уж кто-нибудь обязательно подвернется ему по пути и откроется, как пустой сосуд, принимающий душистый напиток. Никому нет дела, кто ты - начальник или рабочий, паришь ли в небе или пал под гнетом страстей, скуп или щедр, - каждому определена мера, каждый будет выслушан, понят. И одно меня в этом удивляет: как ни тяжки порой откровения, но груз их не гнетет, чем беспощадней исповедь, тем легче ее воспринимаешь.
Мы молчали оба. Наконец мужик сказал:
- Дело мое трудное, не знаю, поймешь ли ты меня. Ну да ладно, дорога дальняя, делать нечего, так и быть, расскажу.
Телега нырнула в какую-то ухабину, нас тряхнуло, я навалился на его сторону, он поддержал меня, потом он навалился - я поддержал.
Мужик вздохнул, сплюнул куда-то вниз и начал:
- Сам я из Осиновой Рощи, шофер. Познакомился с одной девушкой, погулял, а потом предложил жениться. Думал, будет у нас в доме мир и счастье, а вышло иначе. Как женился я на ней, так и пошли мои муки. Что я ни сделаю, то и она совершает. Я встаю рано, и она встает рано. Я говорю ей: "Пожарь картошки, очень я ее люблю". И она мне: "Я тоже люблю". Я иду в баньку париться, прошу пятки почесать, и она свои просит. Я сажусь радио слушаю, и она слушает. Я говорю: да, и она говорит: да. Одинаковость у нас получается и в хорошем, и в плохом. Я терпеть не могу кошек - оказывается, и она их не любит. Мне не хочется идти в кино, и она не идет. Сижу - она сидит, стою - она стоит, улыбаюсь - она улыбается, зеваю - и она рот свой тянет. Я болею, и ей нездоровится, я выпиваю, и она выпивает, не отстает от меня и пьет со мной ровное число, так что и в этом у меня нет никакого первенства. Ругаюсь, она ругается, слова лишнего не скажет, отмеряет ровно столько, сколько я отмеряю, ни больше ни меньше, - словом, все ее дело заключается в том, чтобы сделать так, как я делаю, и оттого у нас в доме такая уравниловка, что хоть покойника выноси. Иногда мне кажется, что я только тем от нее и отличаюсь, что меня Степаном зовут, а ее Антониной, но и тут она все на свой лад перевернула - меня Стеником зовет, а себя Степанидой.