Юрий Яковлев - Тяжелая кровь
Я отвела глаза и встретилась взглядом с Мишей. Мне показалось, что он смотрит на меня рассеянно. Его темные глаза не горели волнением, а были заняты никому, кроме него самого, не интересными мыслями. Но я-то знала, что за этим скрывается. Он и на уроках как бы отсутствовал, где-то пропадал вдали от класса, но стоило его неожиданно спросить, и он отвечал впопад; оказывается слушал урок с завидным вниманием. Я долго не могла понять его. Он представлялся отчужденным, недоверчивым. Я одно время думала, что он недолюбливает меня.
Но однажды поздним вечером в дом постучали. Открыла дверь. На пороге стоял Миша. Пальто нараспашку, кепка надвинута на глаза. На ремне через плечо кожаный футляр. Я решила, что он пришел с ружьем.
- Что тебе, Миша? - спросила я.
Он стоял на пороге, не решаясь войти в дом.
- У тебя что-нибудь случилось?
Он продолжал стоять молча.
- Почему ты не идешь домой?
- У меня нет дома, - ответил Миша.
- Как нет дома? Куда он делся? Может быть, ты поссорился с отцом и тебя...
Он перехватил мою мысль и сказал:
- Меня никто не прогонял из дома. Я сам ушел. Потому что у меня теперь нет дома.
- Подумай об отце, - сказала я.
- Я думаю о маме. Я пять лет живу без мамы и все думаю о ней. Мне кажется, она уехала далеко-далеко, но когда-нибудь вернется... Она вернется, а на ее постели спит мачеха.
- Миша!
- Отец сказал, чтоб я называл мачеху мамой... Она вернется, а в доме другая мама.
Тогда я сказала:
- Оставайся у меня.
Он первый раз в жизни посмотрел на меня дружелюбно.
- Я пробуду недолго. Скоро уйду. Мне страшно одному дома.
- Как же ты будешь жить? - спросила я его.
И тут он снял с плеч кожаный чехол и достал оттуда не ружье, а скрипку.
Я очень удивилась: не знала, что он играет на скрипке.
- Буду играть на свадьбах... Мой дедушка был бродячим скрипачом. Он говорил: "Пока поет скрипка, с голоду не помрем!" С этой скрипкой я не пропаду, как вы думаете?
- Ты будешь жить у меня, - твердо сказала я.
Он покачал головой, поднял старенькую скрипку и прижался к ней щекой, как прижимаются к плечу матери. Потом закрыл глаза и заиграл.
Я заметила, что мой сын проснулся и стоит в дверях. Он никогда особенно не любил музыку. Но сейчас он слушал внимательно, как слушают интересный рассказ.
Миша вдруг перестал играть и не то мне, не то самому себе тихо сказал:
- Когда ее не было, у меня был отец. А теперь ни отца, ни матери... Дом сгорел... Остались одни головешки.
В этой маленькой героической шеренге, застывшей у кирпичной стены в ожидании своего последнего часа, мой сын был крайним справа. Он по привычке опустил голову и смотрел исподлобья куда-то в сторону. Я почувствовала - он боялся встретиться со мной взглядом, чтобы не проявить слабость. Его веки слегка вздрагивали. Глаза смотрели виновато. Перед кем он чувствовал вину? Передо мной или перед самим собой? Но, может быть, никакой вины в его взгляде не было и то, что я принимала за вину, было печалью расставания?
Он знал, что сейчас его жизнь находится в моих руках. Стоит мне кивнуть - "вот мой сын", - и не будет кирпичной стены, не будет фашистов с автоматами, не будет удушающего ожидания смерти.
- Госпожа учительница, пора, - сказал длинный Рехт. - Вы задерживаете казнь... Может быть, здесь нет вашего сына?
Я вздрогнула. По сердцу рванула мысль: я нахожусь на грани страшного предательства. Спасая сына, я одновременно предаю его. Предаю его, и Кирюшу, и отчаянного Дубка, и осиротевшего Мишу. Умирать всегда тяжело. Но куда тяжелее расставаться с жизнью, если тебя предал близкий человек...
Я вдруг почувствовала, что все четверо одинаково дороги мне близость смерти уравняла их в моем сердце.
- Госпожа учительница!.. Берите любого и уходите. Слышите?
Слова Рехта, как пули, просвистели над моим ухом. Я взглянула на сына. Кирпичная стена показалась мне сложенной из детских кубиков. А его я увидела совсем маленьким. В кроватке с сеточкой. Его мучила корь. Он метался в жару. Но почему-то не тянулся ко мне, а забился в уголок, чтобы там перестрадать в гордом одиночестве. Он и сейчас не звал меня на помощь.
Длинный Рехт положил мне руку на плечо. Я повернулась и сказала:
- Они все мои сыновья.
И сразу пришло в движение безжалостное время, которое я на несколько минут задержала: зазвучали команды, послышался лязг оружия, захрустел под сапогами гравий, тонко засвиристела какая-то пичуга. В последний раз подняла глаза. Все четверо смотрели на меня. Все четверо были спокойны.
Больше я ничего не видела и не слышала. Когда же мир вернулся ко мне, впереди алела кирпичная стена. Но мальчиков уже не было. Как будто все кончилось и они ушли.
И тогда я бросилась к своему сыну. Смерть дала мне запоздалое право открыть врагам, кто мой сын.
Два солдата подняли меня с земли, и я увидела Мейера. Он стоял рядом и широко раскрытыми, непонимающими глазами смотрел на меня.
- Госпожа учительница! Что вы наделали! Вы убили своего сына! Это выше моего понимания.
Я ничего не сказала ему. Побрела прочь.
Я встретилась с комендантом нашего небольшого города Мейером спустя год. Его привели ко мне в партизанский отряд. Я сама допрашивала его. Увидев меня, он заволновался - то ли испугался, то ли обрадовался нашей встрече.
- Госпожа учительница! Здравствуйте! Какая удивительная судьба, госпожа учительница... Я могу надеяться, что вы помните, как я отнесся к вашей просьбе о помиловании.
Я смотрела на него, а видела кирпичную стену и моих мальчиков.
- Ведь вы сами отказались, - пробормотал комендант, - я пленный, я не смею задавать вопросы, но я прошу разрешения задать вам один вопрос.
Я кивнула головой.
- Почему вы отказались от помилования? Может быть, ваш сын отказался?
Стена по-прежнему стояла передо мной, но мальчиков уже не было.
Я силилась собраться с мыслями, взять себя в руки. Этот немец сорвал бинт с моей незажившей раны. Но я не могла допустить, чтобы он почувствовал мою слабость.
- Вы знаете, какая между нами разница? - через силу спросила я.
- Яволь! Конечно!
Он торопился с ответом. Я покачала головой.
- Нет, вы не знаете. Мы защищаем родную землю и проливаем тяжелую кровь. Для матери нет тяжелее крови, чем кровь сына. Я пролила ее...
У моего сына глаза серые, с едва заметными зелеными крапинками. В ясный летний день от травы и листьев глаза становятся зелеными... Мое горе - как незаживающая рана - я чувствую ее каждый день. Рядом со мной кирпичная стена и четверо мальчиков. Мой сын в шеренге крайний справа. Его глаза смотрят на меня, и я всматриваюсь в них, силясь прочесть, что застыло в них в тот последний миг: недоумение или понимание, упрек или прощение?