Иван Багмут - Записки солдата
Однако высшее начальство, видно, отнеслось к случившемуся более спокойно. Земскому указали, что крестьянина Мусия Карабута можно привлечь к ответственности только за нарушение правил санитарии, но, поскольку изложенный факт не имеет угрожающего санитарному состоянию губернии распространения, дело рекомендовали прекратить и в дальнейшем не принимать необдуманных решений…
Однажды, когда Ивась оставался дома на хозяйстве и слонялся по двору, мимо проехал верхом военный. Такое случалось в Мамаевке не часто, и мальчик выбежал за ворота посмотреть.
К величайшей его радости, военный попросил разрешения заехать во двор и напоить лошадь. Мальчик побежал к колодцу; напрягая все силы, вытащил ведро воды и вылил его в корыто.
— А оно не текеть? — спросил военный.
Ивась уловил какое-то несоответствие в произношении слова «течет» с тем, как оно писалось по-русски в книжках, но отнес это на счет своей недостаточной осведомленности в русском языке.
— Нет, — ответил Карабутча, рассматривая серебряный пояс и оранжевые шнуры, свисавшие с плеч военного.
Пока конь пил, военный произнес еще несколько фраз, которые убедили Ивася, что военный знает русский язык, а это уже был показатель культуры.
Вечером он рассказал матери о встрече, и та сразу же узнала в военном местного урядника.
— А почему он не ходит к нам в гости? — удивился Ивась. Вся деревенская интеллигенция, состоявшая, кроме учителей, из двух попов, дьякона, монопольщика и одного псаломщика с семинарским образованием, пользовалась гостеприимством Юхима Мусиевича.
— Так он же из полиции! — удивилась мать непониманию сына.
Для Ивася это слово не означало ничего, и он продолжал смотреть на мать, ожидая, что она разъяснит, в чем дело.
— От полиции надо держаться подальше… Папа не любит полицию, — шепотом сказала мать.
Больше на эту тему не говорили, но с Ивася хватило и этого: если родители считают полицию чем-то нехорошим, то он и подавно.
«Текеть», — вспомнилось ему, и это как будто подтвердило отношение родителей к полиции.
Чтобы покончить с первыми политическими впечатлениями Ивася, следует рассказать еще один случай.
На берегу Орели — там, где господский лес подходил к крестьянским лугам, — артель болгар арендовала несколько десятин под поливные огороды.
Как-то в воскресенье Юхим Мусиевич посадил на арбу свое многочисленное семейство и выехал на Орель купаться, а заодно посмотреть, как выращивают болгары такие малоизвестные тогда в деревне овощи, как синие баклажаны, сладкий перец, цветная капуста, и раздобыть у них высокосортных семян.
Болгары, которые уже знали учителя, на этот раз встретили его смущенно. И смущение их еще увеличилось, когда Ивась, увидав на опушке запряженный парой экипаж, крикнул:
— Мама, а вон кто-то на фаэтоне приехал!
Не успел Юхим Мусиевич заметить перемену в настроении болгар, как с опушки донеслась грязная брань. Хриплый голос обзывал кого-то жуликом, мерзавцем, негодяем, подкрепляя каждое слово отвратительнейшей руганью.
— Вот так каждое утро, — сказал огородник. — Это помещик честит своего лесника за то, что тот недосмотрел за хмелем.
— Ступайте на реку! — крикнул Юхим Мусиевич жене и детям.
Только у самой воды, куда они спустились с высокого берега, ругани почти не стало слышно.
— Мама, а что такое помещик? — спросил Ивась, прислушиваясь к страшному голосу.
— Барин, — ответила мать. — Вот этот лес и вся эта земля — его.
— Барин, а лается, — удивился Ивась. До сих пор он считал барином каждого, кто ходил не в мужицком, а в «господском» платье и не трудился физически. Такие «господа» обычно избегали не только ругани, но и некоторых других слов, которые мужики не считали непристойными. И вот теперь он услышал настоящего барина.
Когда через два часа семейство Карабутов вернулось на огороды, барин все еще ругался. Правда, паузы стали дольше, а голос еще больше охрип. Карабут быстро закончил дело с болгарами и поспешил домой. Арба гулко тарахтела по сухой дороге, но Ивасю еще долго слышалась хриплая ругань, и он то и дело оглядывался на лес, где виднелся фаэтон с силуэтом страшного, настоящего барина.
5
Ранней весной 1912 года в Мамаевке случилось ужасное происшествие — зарезали дочку Шинкаренко, Лукию, пришедшую с хутора в гости к старикам.
Вечером, когда уже ложились спать и дед Каленик собрался запереть на засов двери, в хату вошли трое незнакомцев и потребовали золота. Старик с перепугу сел на пол, а Лукия, стоявшая посреди хаты, стремглав выскочила во двор с криком: «Караул! Грабят!» Один из троих бросился за ней и через миг вернулся в хату с окровавленным ножом.
— Давай золото! — спокойно проговорил он, подходя с ножом к Шинкаренко.
Каленик побледнел как полотно, однако ответил твердо:
— Нет у меня золота. Откуда у меня золото? Нету!
Но бабка, которая дремала на печи и теперь высунулась из-за трубы, крикнула:
— Отдай им его! Отдай!
— Чтоб ты сдохла! — выдавил сквозь зубы старик и повторил: — Нет у меня никакого золота.
— Золото! Живо! Где золото? — гипнотизируя его взглядом, проговорил грабитель и приблизил к лицу хозяина нож, с которого стекали страшные капли.
Старик не выдержал и признался, что золото зарыто под шестком.
Через несколько минут грабители нашли горшок, пересыпали десятки и пятерки к себе в карманы и, напугав старика, что убьют, если он сразу же за ними выйдет из хаты, скрылись.
Шинкаренко вышел во двор через несколько минут и увидел у порога мертвую Лукию.
Ивась узнал обо всем этом в ту же ночь от дедушки. Услыхав крик, который поднял старый Каленик, тот, как и другие соседи, побежал к Шинкаренко.
Было поздно, плошку погасили, старик почему-то рассказывал шепотом, и в темноте страшное казалось еще ужаснее.
— И ведь двое детишек сиротками остались! — сокрушалась мать Ивася.
Мальчик представил себя сиротой, и ему стало так больно, что, случись такое с ним самим, он бы не пережил.
На другой день Ивась пошел смотреть похороны. Он пробирался огородами мимо пустой хаты, где когда-то охотился за воробьиными яйцами, и встретил двух мальчишек. Оба были старше его, один примерно года на четыре, но, несмотря на это, оба сопливые. Ивася поразило и самое их появление, и в особенности вид.
— Вы кто такие? — спросил он, остановившись.
— Пиля и Паля — сукины сыны, — ответил старший и, разинув рот, уставился на Ивася.
— Как это — сукины сыны? — не понял Ивась.
— Так зовут.
— А кто Пиля, кто Паля?
— Я — Паля, а он — Пиля, — ответил младший.
В это время из-за усадьбы Шинкаренко вышел муж покойной Лукии и крикнул:
— Эй! Пиля, Паля! Сукины сыны, вы где? Марш домой!
— Зовут, — сказал старший и, взяв за руку младшего, зашагал к хате.
Карабутча смотрел им вслед, настолько пораженный всем виденным и слышанным, что даже не засмеялся.
Лукию похоронили, но забыли о ней не скоро, потому что ее смерть имела совершенно неожиданные последствия. Поскольку Лукия погибла из-за золота Шинкаренко, старый Каленик решил искупить свой грех и пожертвовал пятьсот рублей на церковь.
Все село с восторгом и почтительностью говорило об этом бескорыстии, дивясь щедрости скряги Шинкаренко. Но вскоре голоса, хвалившие старика, умолкли. Дело в том, что он, объявив о великодушном решении, предложил всем своим должникам немедленно вернуть долги, а они в сумме как раз и составляли пятьсот рублей… Должников было много, и если еще принять во внимание, что большинство бедняков уже назанимало и хлеба, чтоб дотянуть до новины, то можно себе представить, что набожность богача многим вышла боком.
Пострадал от нее и Ивась, только немного погодя, летом, уже когда пас корову не в лесу, а на выгоне, где на большом, разделанном на клочки лугу паслось много скота. Для Ивася пасти на выгоне было сплошной мукой: заметив его вялость и смиренность, несколько подростков с другой улицы при первой возможности начинали над ним издеваться. Не говоря уже о том, что мальчишки заставляли его заворачивать их коров, они то и дело затевали с Ивасем борьбу или драку и вели похабные разговоры, слушать которые ему было еще неинтересно, а только противно.
Даже нянчить — занятие, которое Ивась ненавидел больше всего на свете, верно, потому, что у Карабутов всегда были грудные дети, а в тот год даже двое, так как родились близнецы, — и то было лучше, чем пасти на выгоне.
А если среди пастухов появлялась девочка, то кто-нибудь из ребят постарше обязательно приписывал Ивасю симпатию к ней и, приплясывая, выводил над самым ухом у Ивася: