Звезды сделаны из нас - Ида Мартин
– Все верно, только ты неправильно терпишь. В правильном терпении тоже есть борьба! Христос, например, отправился на Голгофу не по неволе же. Это был вызов и акт протеста.
– Нет, Глеб, все-таки ты ботан, – набирает она и присылает три улыбочки подряд, а потом записывает голосовое: – Я вот живу и делаю то, что делаю, и чувствую то, что чувствую, а ты докапываешься до каких-то смыслов и придумываешь странные объяснения понятным вещам. Или предлагаешь мне воображать себя Христом, когда все ржут над моей задравшейся юбкой? Нет, ты точно тю-тю. Да, я хочу проучить Милану, хочу понравиться Артёму и еще, чтобы все от меня отстали. И носить хочу ту одежду, которую считаю для себя подходящей, а не ту, что в тренде, – для этого не нужно никаких обоснований силы или слабости. Я хочу просто жить и по возможности получать от жизни удовольствие!
Последние фразы выходят у нее довольно эмоционально, и я чувствую пробежавшие по плечам мурашки. Она как мама. Та тоже считает, что я все усложняю, и твердит про чувства. С мамой я бы поспорил, но Нелли формулирует совсем иначе, и отчасти ее упрек срабатывает. Может, я и впрямь занудный душнила?
– И кто же такой Артём? – перевожу я тему, чтобы разрядить обстановку.
– Это единственное, что ты услышал из всего, что я сказала?
– Нет. Просто стало любопытно. Про свободу я понимаю, а вот, кто такой Артём, пока что нет.
– Так. Есть один.
– Ты его любишь, а он тебя нет?
– Блин, Глеб, вот тебе обязательно преподносить все именно так?
– Прости. Я только уточнил.
– Запомни – я никого не люблю. Но он симпатичный – это правда. А еще новенький. И это делает его в разы привлекательнее, потому что стареньких парней всерьез воспринимать невозможно. Большую часть из них я помню с детского сада, когда они сидели на горшках и ели козявки.
Я пока не знаю, как это расценивать, но упоминание о новеньком неожиданно задевает:
– Значит, он твой краш?
– Фигаш! Я же в твою личную жизнь не лезу.
– Можешь лезть, я не против.
– Очень надо! – неожиданно фыркает она. – Мы с тобой всего ничего знакомы, и я вообще не понимаю, чего ты ко мне прицепился.
– Как это я прицепился?
– А вот так. У меня своих проблем по горло, а вместо них теперь приходится думать о твоей болтовне.
– Я сказал что-то обидное?
– Нет, но ни о какой твоей личной жизни я знать не хочу.
Такой поворот я не понимаю, но у девчонок всегда все шиворот-навыворот.
– Если ты про отношения, то их у меня нет.
– Я же сказала, что мне это не нужно.
– И мне совсем никто не нравится. Но я не гей. Это точно.
– Вот для чего мне вся эта информация?
– Не знаю. Вдруг пригодится?
Приходит голосовое. Я думал, Нелли будет ругаться, но слышу смех:
– И как у тебя так получается: и злить, и смешить одновременно?
С облегчением выдыхаю и тоже отвечаю голосом:
– У меня много противоречивых талантов.
Получается чересчур бодро и не в том тоне, в каком я собирался это сказать, но перезаписать уже невозможно. Она получила и прослушала.
– Я даже боюсь представить каких. Но про это ты мне в следующий раз расскажешь. Мне еще историю читать и топик по английскому делать.
– Хочешь, помогу?
– С чем?
– Да с чем угодно.
– Нет, спасибо. С этим я и сама справлюсь.
Мы прощаемся, и я просто так лежу. Пялюсь, улыбаясь, в потолок и пытаюсь, ничего не анализируя, прислушиваться к чувствам. Получается с трудом. Мысли лезут, как назойливые мухи, но я гоню их и, сам того не замечая, проваливаюсь в сладкую негу сна, в котором мы с Нелли все еще ведем переписку, и я ни с того ни с сего присылаю ей свое голое селфи из душа. Но получает эту фотку почему-то не Нелли, а моя мама, и мне становится так стыдно, что я бреюсь налысо и уезжаю к Макарову на кладбище, чтобы жить там.
* * *
Этот сон я вспоминаю явственно во всех подробностях, пока утром иду в школу, и недоумеваю по поводу своей разыгравшейся фантазии. В результате, конечно, опять забываю спрятать белую рубашку. И завуч снова накидывается на меня.
Объяснить ей, что не хочу носить траур по Макарову из принципа, я не могу, поэтому просто разворачиваюсь и выхожу из школы обратно на улицу.
Светит солнце, и воздух еще теплый. Останавливаюсь на ступенях, обдумывая, как поступить.
Я не скорблю по Макарову. И уважения к нему не испытываю.
Можно было бы просто вернуться домой и выспаться, но два года назад я поклялся маме, что прекращу прогулы, и с того дня не прогулял школу ни разу.
Ситуация складывается противоречивая. Переодеваться я не собираюсь, а прогулять не могу.
Так что выбора действительно не остается. Я снимаю рубашку прямо на крыльце и надеваю пиджак на голое тело. Застегиваю его на все пуговицы, но скрыть кусок голой груди это не помогает. Ну и фиг с ним. Зато прикольно. Сую рубашку в рюкзак и, прижав его к себе, чтобы не запалили раньше времени, прохожу пост охраны.
Первым уроком алгебра. Математичка близорукая, она и от учительского стола с трудом различает лица тех, кто сидит сзади. Однако в этот раз отчего-то первое, что попадает в ее поле зрения, – это то, что на Филатове нет рубашки.
Еще одноклассники не заметили, еще никто не отпустил ни одной тупой шутки, еще даже не сфоткали, а она уже подсекла:
– Как же так, Глеб? Что случилось?
Вообще-то, у нас с ней хорошие отношения, она меня любит и ниже пятерок оценки не ставит.
– Анна Степановна сказала, что в белой рубашке в школу нельзя, а до вашего урока оставалось пять минут. У меня просто не было другого выхода. – Мне даже сочинять ничего не приходится.
– Но ты понимаешь, что прийти в таком виде – это неуважение и ко мне, и к твоим одноклассникам?
Кошусь на одноклассников. От моего «неуважения» они явно не пострадали. Все ржут и довольны приколом. Одна за другой в мою сторону летят пошлые шуточки, но я пропускаю их мимо ушей, продолжая с невинным видом смотреть в глаза математичке. Потом произношу:
– Простите, – опускаю взгляд и жду ее вердикта.
Расчет у меня такой: если выгонят с урока, это не будет считаться добровольным прогулом и я не