Разоренный год - Зиновий Самойлович Давыдов
Бежать с церковного двора было, однако, уже поздно: всюду шныряла шляхта с обнаженными саблями, с озверелыми лицами… Особенно напугал Сеньку какой-то пузатый пан, толстый, как пивная бочка, с перекошенным ртом и косой на оба глаза. Пузатый, переваливаясь с ноги на ногу, проталкивался сквозь толпы польских и немецких солдат и размахивал обнаженной саблей. Заметив распростертого на земле, бездыханного ополченца, он подбирался к нему и тяпал саблей по мертвому телу.
Сенька не узнал пузатого, не вспомнил, что видел его уже однажды, когда тот лежал на возу около тятиной кузницы в Мурашах. Перепуганному Сеньке было теперь не до воспоминаний. Гляди, смеркается ведь!.. Тяти нигде не видно, и Федоса Ивановича не видать… Сердитый пушкарь, скинувший давеча Сеньку с лестницы, лежит на снегу недвижимо. Где-то, все удаляясь, ревут трубы… Где-то, перебегая с места на место, бубнит бубен все одно и то же: «бу-бу-бу-бу!» Один Воробей еще подле Сеньки; он тащит снова Сеньку куда-то за руку; он бежит, и Сенька едва за ним поспевает. Так вместе с Воробьем Сенька очутился в церкви, в пыльном закутке, где были сложены наколотые дрова подле не остывшей еще печки.
В закутке было совсем темно, хотя вверху, под куполом, играли, как зарницы, отблески пожара. Давно умолк набат на колокольне; заглохли трубы; и ударов в бубен больше не было слышно. С улицы в церковь доносились только возгласы ликующей шляхты. Скоро ворвалась она, шляхта, и в церковь.
Хохлатые паны, не снимая шапок, рыскали по церкви, переворачивая все вверх дном. Они рубили в щепы образа; сдирали с них залоченые оклады, украшенные жемчугом; и пробовали даже пошарить в закутке, где за дровами притаились Сенька и Воробей. Шарили, но подняли при этом такую пыль, что, расчихавшись, махнули рукой и пошли прочь.
С улицы тянуло холодом, но у теплой печки Сенька и Воробей не зябли. У Воробья в кармане дырявого полушубка нашлось несколько хлебных корок, и он поделил их с Сенькой. Скоро обоих мальчуганов разморило от печки, и они заснули в своем закутке крепким сном.
Но печка быстро остывала от холода, ветра и снега, проникающих в церковь через дверь на улицу, которая оказалась сорванной с петель. В ночи несколько раз принимался орать уцелевший в каком-то сарайчике петух, но Сенька и Воробей не просыпались. Проснулись они, когда сарайчик сгорел вместе с запертым там петухом и на дворе уже стоял белый день.
Было тихо, невозмутимо тихо после вчерашней пальбы, набата, криков и стонов, рева труб и ударов в бубен. Ребята выглянули на двор. Там было пусто; на снегу лежали убитые; их уже и сверху припорошило выпавшим ночью снегом. От церковной сторожки, в которой жил со своим дедом Тимоха Воробей, даже золы не осталось: всю разметал ветер. А самого сторожа, Воробьева деда, не видно было нигде.
Ребята совсем зазябли к утру. Им хотелось есть, а есть было нечего. Сенька позвал Воробья к себе:
— Пойдем, Воробей, к нам на двор! Маманя нам печеного хлебца даст и капустки квашеной.
Когда Воробей услышал про квашеную капусту с печеным хлебом, у него под полушубком ходуном заходил живот. Он и в обычное-то время не всегда у деда своего получал такой завтрак, а за последние два дня Воробей так изголодался, что, казалось, мог бы сразу съесть каравай хлеба и капусты целое ведро. Только подавай! Поэтому Воробей, не раздумывая, согласился без всяких отговорок. Он счел только нужным справиться:
— А не прогонят? Может, прогонят, да еще и шею накостыляют?
— Что ты? — возразил Сенька. — Маманя у меня добрая. И тятя не дерется. Один раз — было это — посек меня розгой, когда я в горнушку песку насыпал. А мне вот ну нисколечко не было больно! Розга была дрянная, из обтёрханной метлы… Тятя хлестнул раз-другой, а розга возьми и сломайся. Пока тятя дергал из метлы другую розгу, я к мамане убежал. А к вечеру тятя вернулся из кузни, да и забыл совсем, что хотел меня другой розгой посечь. Во как! Так пойдем, что ли, Воробей?
— Пошли! — сказал решительно Воробей, и ребята стали пробираться по кучам золы, перемешанной со снегом, и по головешкам, еще теплым и исходившим дымками.
Ребята, однако, скоро поняли, что идти, собственно, некуда. Они видели, когда оборачивались, Кремль с башнями, палатами, соборами, с Иваном Великим… Несколько обгорелых церквей еще тянулось вверх своими закопченными куполами… Остальное, за малым исключением, представляло собой огромное и однообразное пожарище, где стаи воронья с истошным карканьем перелетали с места на место.
Сенька и Воробей долго плутали все вокруг да около, не находя двора Дмитрия Михайловича Пожарского. Все же по каким-то неприметным, непонятным для него самого признакам Сенька догадался, что попал наконец на то самое место, где они с отцом и маманей прожили почти полгода.
Вот здесь как будто стояла их избушка… Вон там, подальше, огороженная забором, была новая Андреянова кузница.
Сгорел забор, но на снегу остался словно очерченный углем квадрат. А посредине квадрата — зола и головешки. И торчит из-под черных головешек в одном месте железная наковальня, свалившаяся со сгоревшего деревянного обрубка, в другом — большой кузнечный молот с обуглившейся рукоятью.
Сенька наконец не выдержал: он заплакал навзрыд. Он плакал, размазывая по немытому лицу копоть и грязь, и приговаривал:
— Мамонька моя! Ой, не могу я больше! Куда я пойду? Быки бодаются, и волки зубами ляскают. Ой-ой-ой! Хлебца хочу-у…
Воробей постоял, поглядел вокруг, послушал, как разливается в плаче Сенька, и пошел копаться в золе и головешках.
Наковальня была очень тяжела, и отощавшему у нищего деда своего Воробью ее было с места не сдвинуть. Тяжеленек был и кузнечный молот с обуглившейся ручкой. И то и другое Воробей оставил на месте, даже присыпал золой. А вот вытащенные им в разных местах из-под золы и снега щипцы, клещи, напильники, точила Воробей, присев на корточки, очистил от всего, что на них налипло, и сложил в железную коробушку, которую тоже нашел среди уцелевшего инструмента. Покончив с этим, Воробей встал, выпрямился и, повернувшись к Сеньке, сказал:
— Пойдем, Сенька, хлеба добывать. А плакать — что? Москва слезам не верит.
Сенька притих.
— А куда пойдем? —