Анатолий Домбровский - Великий стагирит
— Ты бы строил свои стены[39] и не драл попусту глотку, — крикнул Демосфену кто-то из толпы.
— Вот, — вздохнул Аристотель. — Вот и вся благодарность. Увы, кто для себя избрал судьбу оратора, тот должен быть готов к человеческой неблагодарности. По лицам этих афинян, Феофраст, можно без труда прочесть все, что ожидает Демосфена в будущем.
— Попробуй, Аристотель, — попросил Феофраст.
— Конечно, это не занятие для философов, по отчего же не попробовать… Смотри, вон этот грузный и тихий, что стоит справа… О чем он сейчас думает, слушая Демосфена? Он думает о своих деньгах. Он мечтает о таком стороже при своих деньгах, чтоб их никто никогда не коснулся. А Демосфен призывает возводить стены, строить корабли, ковать мечи. За все это надо платить, верно? А этот человек платить не хочет. Он готов стать подданным Филиппа, только бы осталось при нем его богатство. Он предаст Демосфена в трудный час. А вон тот улыбающийся франт… Ему просто ни до чего нет дела. О и ждет вечера, чтобы отправиться на пирушку. Если ему будет каждый вечер обеспечена пирушка, он согласится на любого правителя. Он готов сделать ложный донос на Демосфена, оклеветать его, когда того потребуют его щедрые друзья. Да, Феофраст, Демосфена будут предавать, он не раз будет оклеветан и оплакан, как герой. Это написано на лицах афинян. Хвала богам, что у философов иная судьба, Феофраст. Уйдем отсюда, — сказал Аристотель. — Стыдно взирать на афинян. Никогда толпа не руководствовалась разумом.
— Куда же мы пойдем? — спросил юноша.
— Хочешь погуляем по берегам Илисса, хочешь поднимемся в Акрополь…
— Да, — сказал Феофраст.
День был хоть и солнечным, но словно загрустивший. Чистый и холодный воздух проплывал в вышине над Афинами, и его едва заметное дыхание касалось земли, а лучи солнца беспрепятственно пронизывали его и, отражаясь от белого мрамора храмов, от каменных плит мостовых и замерзших над глубокими тенями древесных крон, уходили обратно в бесконечность небес, унося с собой нерастраченное тепло.
Они спустились к берегу Илисса по тропе, нашли уединенное место, сели в тени дерева, стоявшего почти у самой воды. Река была спокойной. На другом ее берегу белели среди темной зелени несколько колонн некогда разрушенного храма. Над ними, словно зацепившись за верхушки деревьев, стояло белое облако, приковывая взгляд своей чистотой и плавностью нежных очертаний.
— Вот образ красоты — сказал Аристотель, — красоты печальной и торжественной, вечной и быстротечной, милой и недоступной.
— Сказанное может быть сказано и о человеке, — произнес юноша.
— О человеке? Да, пожалуй. Он подобен оттиску золотой печати вечного божества на мягком воске. Отблеск вечного солнца на бегущей к скалам волне. Удар — и тысячи брызг, тысячи солнечных искр. Еще более грандиозно, еще более божественно! Но вот шум падающей воды, белесая пыль под ветром, влажный след на грубом камне — и под тем же солнцем, что рождало ослепительные блики, исчезает, испаряется сам след, всякая память о нем. — Аристотель улыбнулся, увидев, как зажглись восторгом глаза Феофраста.
— Так красиво, — сказал юноша. — Почему же не всегда так?
— Поэзия — для жизни, мудрость — для смерти. Так говорили древние. Хотя точнее следовало бы сказать: поэзия — для смертных, философия — для бессмертных. В этом, должно быть, и есть разница, о которой ты спрашиваешь.
— А что скажет философ о человеке?
— То, что ты знаешь: тело, наделенное жизнью и разумом. И когда мы знаем, что такое жизнь и что такое разум, мы не можем не становиться поэтами. Так велики и прекрасны эти сущности. Жизнь стремится к вечности и страдает, ум обладает вечностью и блаженствует, но, когда они соединяются — ум и жизнь, возникает человек страдающий, блаженствующий, смертный и бессмертный, любящий и ненавидящий, мудрый и глупый, жестокий и добрый, тленный и нетленный…
— Любовь — это стремление жизни к вечности? — спросил юноша. — Любовь преодолевает смерть, а разум ее находит. Любовь — смерть разума, а разум — смерть любви? Зачем же боги соединили несоединимое?
— Только богам и принадлежит власть совершать невозможное, — усмехнулся Аристотель. — И только они сами могут ответить на вопрос, зачем они это делают.
— Да! — воскликнул юноша. — Да! — И лицо его в этот миг было таким прекрасным, таким трепетно вдохновенным, каким Аристотель его еще никогда не видел.
— Ах, Феофраст, Феофраст! — сказал Аристотель. — Я завидую тебе: юность я провел в размышлениях о вечном, а следовало бы, подобно тебе, обнаружить в себе любовь… Человек стареет по отношению к любви. Но никогда — по отношению к разуму. И значит, юность есть форма любви…
— Да! — сказал Феофраст. — Да! А вот и Помпил с Герпиллидой.
— Принимай твое сокровище, Аристотель, — сказал Помпил, глядя на Герпиллиду. — Она не хотела идти. Говорит, что ты разлюбил ее, потому что за полгода в ее ларце не прибавилось ни одной безделушки.
— Не слушай его! — замахала руками Герпиллида. — Это он хочет получить за свои труды уже не драхму, а две. А я люблю тебя, Аристотель.
Когда у реки стало совсем прохладно, они поднялись в Акрополь, к золотому пентелийскому мрамору Парфенона.
— Бот здесь надо остановиться, — сказал Герпеллиде Аристотель, беря ее за руку. — Именно здесь, так чтоб видны были Парфенон, Эрехтейон, Афины и при вот таком повороте головы — Одеон и небо над ними и чтобы отблеск золотого наконечника копья Афины Промахос вторым солнцем светил в глаза. Здесь надо остановиться. И тогда все линии, все числа, — он крепче сжал руку Герпиллиды — все отношения и пропорции, все краски и свет образуют ту величественную и совершеннейшую гармонию, центром, началом и концом, источником и средоточием которой является человек. Мы остановились именно здесь. И именно это мы представляем собой сейчас, — сказал он, понизив голос. — Иктин, Калликрат и Фидий[40], земля Аттики и небо, солнце и горизонт, время, обращенное в прошлое, и время, обращенное в будущее, избрали здесь своим центром человека. Не точку, не пространство, а человека во всей его форме, которая держит в своей пропорции весь видимый мир.
— У меня мурашки побежали по спине от твоих слов, — сказал Феофраст. — Но как можно утверждать такое? Как можно вычислить и рассчитать центр мировой гармонии?
— Но разве ты не ощущаешь это? Разве ты не чувствуешь, что, если погибнешь ты, погибнет все это, если ослепнешь, все канет в непроглядную тьму, если перестанешь мыслить об этой гармонии, распадутся все связи, если умолкнешь, все боги умрут? На этом конце мира — ты центр гармонии, на другом — вечный созерцающий ум.
— Мне страшно подумать о таком, — прошептал Феофраст.
Гергпиллида прижалась щекой к щеке Аристотеля. Потом отпрянула, отвернулась, закрыла лицо руками.
— Что ты, — удивился Аристотель, подойдя к ней, — Что тебя так взволновало?
— Ты, — ответила Герпиллида, не открывая лица. — Разлука ждет меня.
— С кем? — спросил Аристотель.
— С тобой. — Она метнула взгляд на Аристотеля и бросилась бежать.
— Стой! Куда же ты? Подожди! — крикнул ей вслед Аристотель. — Подожди!
Но Герпиллида даже не оглянулась и вскоре скрылась за колоннадой Пропилей.
Старый Тимон был совсем слаб. И теперь его могли разглядывать с близкого расстояния все, кому не лень. По именно это сделало его неинтересным для праздных афинян: увидел один раз — и вот уже нет желания встречаться с немощным старцем вновь. Тем более что Тимон по-прежнему не разговаривал с людьми, сидел молча на камне, подставив лицо солнечным лучам, и не поворачивался на голос. В тех, кто подходил слишком близко и донимал его своими вопросами, он по-прежнему швырял камни, которые в изобилии валялись на старых кладбищенских развалинах. Двух людей он, казалось, узнавал по шагам: Платона и Аристотеля. Поднимался навстречу им прежде, чем они успевали заговорить с ним, и ждал, повернувшись в их сторону лицом.
— Аристотель? — спросил Тимон, когда тот был уже в нескольких шагах от него.
— Да, Тимон.
— Здравствуй, Аристотель.
— Здравствуй, Тимон. Я принес тебе корзину с едой, здесь смоквы, пирожки, вино. Прими, не откажись.
— Благодарю, Аристотель. Поставь на землю. Но более я благодарен тебе за то, что ты пришел.
— Возвращайся в Афины, Тимон, — предложил Аристотель. — Будешь жить в моем доме, где для тебя всегда найдется хлеб и вино. Ты уже стар и немощен. Ты умрешь здесь в одну из холодных ночей…
— Животные умирают в степи, в лесу, им нет дела до людей, и людям нет дела до них. Словом, то, о чем ты говоришь, не противно природе.
— Природе — да, — согласился Аристотель, ставя корзину с пищей у ног Тимона. — Но природе человека противно. Тебя не прогоняли из города, а ты хочешь умереть, как изгнанник.