Лев Рубинштейн - Музыка моего сердца
Николай Григорьевич уделил Чайковскому всего полчаса. Не успел «молодой петербуржец» произнести и десяти слов, как Николай Григорьевич перебил его и объяснил, что новому педагогу поручаются классы гармонии и элементарной теории и что до открытия Консерватории он будет получать по пятьдесят рублей в месяц, а впоследствии «по часам».
— Скромно, но… — Рубинштейн развёл руками, — мы стеснены в средствах… впрочем…
— Я уже слышал, — улыбнулся Чайковский, — но я…
— Что вы слышали? — грозно сказал Рубинштейн. — Что денег мало? Деньги будут! Дайте устроить дело! Что?
— Я согласен, — сказал Чайковский, видя, что собеседнику возражать нельзя.
— Вот и чудесно! Заметьте, что я не только не препятствую, но всячески поощряю творческие занятия педагогов.
— Боюсь, что я не из лучших педагогов, — скромно сказал Чайковский.
— Что? Все мы не из лучших! Но именно мы будем учить и искать! Искать, искать, искать! Мне не нужны такие педагоги, как, извините, ваш почтенный учитель Заремба, который до сих пор не признал Листа, а Глинку и вовсе музыкантом не считает!
Рубинштейн хлопнул по столу своей квадратной ладонью с толстыми пальцами.
— Не может быть, чтоб в глубинах России не было музыкантов, и отличных, отличных! Россия до краёв полна музыкой! Что? Надо воспитать в учениках артистическое чутьё и вкус! Уметь надо! Для этого я вас и пригласил! Именно вас!
— Николай Григорьевич, — сказал Чайковский, — почему вы так уверены во мне?
— Знаю! — решительно произнёс Рубинштейн и сжал Чайковского за плечи. Руки у него были необыкновенно сильны.
В этот момент на пороге появился слуга, который принимал у гостя шубу в прихожей, и произнёс благоговейным шёпотом:
— Николай Григорьевич! Трофимыч подъехал.
— А! Прошу прощения, мне пора. Агафон, шубу! Ступайте к Кашкину, Пётр Ильич. Он вам всё объяснит. Помните: в сентябре открываемся! Что?
И Николай Григорьевич исчез, как мгновенный порыв ветра. «Не похож на своего брата», — подумал Чайковский.
* * *Консерваторию открыли торжественно, хотя концертного зала в ней не было. Николай Григорьевич, которого Чайковский привык видеть в постоянном движении, на этот раз был в возвышенном и праздничном настроении. В своей застольной речи на обеде он говорил о значении русской музыки и русских артистов, которых до сих пор в салонах называли «доморощенными». Дойдя до этого места, он внезапно замолчал и раздражённо постучал бокалом по столу, но тут же опомнился и закончил речь тостом за процветание Московской консерватории.
— Слава богу, чуть не загремел, — шёпотом сказал Чайковскому Кашкин, — это характер!
— Я заметил, — отозвался Чайковский.
— Не выносит самодельных музыкантов, — заметил Кашкин, — в жизни трудноват, но без него мы бы ещё много лет топтались на месте. Поразительное соединение таланта с энергией!
Чайковский отвечал вяло. На него напало то ужасное состояние, которое сопутствовало всем его публичным выступлениям, — состояние, близкое к нервному припадку. Ему предстояло произнести речь, и первые слова он выговорил так, как будто его крепко ухватили за горло.
— Господа! Наш многоуважаемый и многолюбимый директор…
Чайковский вскользь метнул взгляд на кроткое, дружественное лицо Кашкина, сделал усилие и несколько приободрился. Он заговорил о своём учителе Антоне Рубинштейне, о самой высшей славе — славе честного художника.
Николай Григорьевич одобрительно кивнул головой и воинственно посмотрел кругом. Этот взгляд приблизительно означал: «Слушайте, этот юноша говорит то, что я думаю». Все лица повернулись к оратору, а в конце речи раздались сочувственные голоса. Николай Григорьевич обнял его.
— Очень хорошо, — сказал он, — именно: честный, свободный художник, и никаких уступок! И будут честные художники, а не модные фокусники! Что вы желаете сыграть в концерте?
— Николай Григорьевич, какой я виртуоз?
— Чепуха! Нынче здесь не выступают виртуозы! Итак…
Чайковский сыграл увертюру к «Руслану и Людмиле». Он не был первоклассным пианистом, но, дойдя до знаменитой темы Руслана «О Людмила, Лель сулил мне радость», разошёлся так, что Николай Григорьевич поднял руку царственным жестом, а Кашкин прослезился.
Природа не создала Петра Ильича для выступлений на эстраде. Услышав хлопки, он мучительно покраснел, кое-как поклонился и убежал к себе.
Жил он теперь в новой квартире Рубинштейна, на Воздвиженке. Квартира эта соединялась дверью непосредственно с классами Консерватории, и никакого уединения в ней не было. Люди Знакомые и незнакомые поминутно входили и выходили. Пётр Ильич схватил шляпу, стал спускаться по лестнице и здесь встретил Кашкина.
— Пётр Ильич, я искал вас. Слава богу, торжество закончено. Не желаете ли подышать воздухом? Согласны? Отлично!
Они медленно шли по Пречистенскому бульвару. Ветер налетал порывами и нёс по песку первые жёлтые листья. На юге, над кирпичным кубом будущего храма Христа-спасителя, небо темнело с каждой минутой, и огромный куб на ртом фоне казался крепостной башней.
— Гроза? — беспокойно спросил Чайковский.
— Вряд ли, — отозвался Кашкин, — для грозы время позднее. Признаться вам, не люблю я застольных речей. Но сегодня мне дышится легко. Впереди большие дела. Ей-богу, Пётр Ильич, труд спасает от тёмных состояний духа!
— Счастливы же вы, — сказал Чайковский.
— Отчего же нет? Я ведь пытался мечтать, сочинять, да ничего не вышло. И теперь об одном думаю: чтоб меня учителем назвали будущие поколения.
— Учителем? — рассеянно повторил Чайковский.
— Да, учителем! Николай Григорьевич прав: надобно искать и находить, а не мечтать за фортепиано. Представьте себе источник земной музыки русской — источник, никогда не иссякающий в самом сердце страны. Об этом говорил Глинка. А ведь нам с вами нет ещё и тридцати!
Чайковский посмотрел на него внимательно. Простое лицо Кашкина словно осветилось изнутри. Осенний ветер трепал его жидкие бакенбарды. Этот сын воронежского книготорговца с тринадцати лет давал уроки музыки и шесть лет тому назад пришёл к Николаю Рубинштейну — скромно пришёл: не учить, а учиться.
— Может быть, вы правы, — сказал Чайковский, — во всяком случае, я желаю вам… да и всем нам удачи. А грозы, кажется, и в самом деле не будет…
* * *Среди учеников Чайковского творческих людей не было. Поначалу было множество музыкальных девиц, которых Николай Григорьевич откровенно называл «мамзелями». Постепенно «мамзелей» стало меньше, но оставшиеся студенты мечтали только о том, чтоб стать либо виртуозами, либо преподавателями. Вдобавок перед Петром Ильичом сидели люди самых различных возрастов. Рядом со взрослыми бородачами виднелись юноши в курточках и девушки с косами. Они долго и мучительно раздумывали над вопросом, «какая ступень мажорного лада наиболее устойчива». Глинку они любили более всего за романсы, а о Бетховене говорили почтительно, но равнодушно. С каждым годом консерваторские занятия становились Чайковскому всё более в тягость. Он сочинял много и систематически. Его знали и исполняли в Москве и в Петербурге. Рубинштейн считал его украшением Консерватории, но Консерватория была для Николая Григорьевича не только учебным заведением — она была его детищем, а Чайковский входил в состав его школы. Поэтому он был потрясён, когда Пётр Ильич оставил его квартиру и поселился самостоятельно.
— Все меня покидают, — жалобно сказал Рубинштейн инспектору Консерватории Альбрехту, — того и гляди, он и вовсе от нас уйдёт…
— Увы, маэстро, пути творчества непостижимы! — отвечал Альбрехт по-немецки.
Чайковский, однако, Консерваторию не покинул. В следующем учебном году он удивлённо сказал Кашкину:
— Кажется, у меня появился настоящий ученик!
— Видишь, я тебе предсказывал, — ответил Кашкин. — Кто же это?
— Серёжа Танеев.
— А! — удовлетворённо сказал Кашкин. — Я его заметил ещё на вступительном экзамене. Он божественно сыграл «Гондольеру» Мендельсона. А было ему неполных десять лет!
Серёжа Танеев теперь был уже юношей. Это был толстый увалень в очках, со странным, отрывистым голосом и тяжёлой походкой. В отличие от Петра Ильича, который почти всегда был нахмурен, Серёжа поминутно улыбался застенчивой и добродушной улыбкой. Он был необыкновенно одарён и сложнейшие приёмы тройного контрапункта схватывал на лету. По классу фортепиано он был учеником Рубинштейна, и Николай Григорьевич уже считал его «своим», то есть «консерваторским».
Серёжа окончил Консерваторию в мае 1875 года, а осенью того же года он, впервые в Москве, играл си бемоль-минорный фортепианный концерт Чайковского.
Пётр Ильич только что вернулся из Петербурга, где этот концерт был исполнен под управлением Направника, — исполнен напыщенно и плохо.