Джеймс Гринвуд - Маленький оборвыш
По-прежнему в конце переулка стояла большая дырявая водяная бочка, в которую каждое утро в течение трех четвертей часа бежала вода из резервуара, и по-прежнему около этой бочки была толкотня, суетня и перебранка. Тут стояли большие, костлявые, неопрятные женщины в башмаках на босу ногу, с растрепанными волосами, с ведрами, которыми они грозно замахивались на всякого, кто осмеливался прежде них подойти за водой; тут стоял здоровенный, неуклюжий ирландец с кастрюлей в руках; он расталкивал локтями и всем телом маленьких девочек, пришедших за водой со своими горшочками и котелками, и, чтобы пробраться вперед, топтал колючими гвоздями своих тяжелых сапог их бедные босые пальцы; тут был даже силач, внушавший мне в детстве и страх, и уважение, и перед этим силачом точно так же пугливо отступали не только босоногие девчоночки, но и неуклюжий ирландец, и сердитые женщины. Все, все осталось неизменным, хотя много лет прошло с тех пор, как я жил здесь ребенком.
Я стал осматривать дома. Взгляд мой упал на дом № 19. Все то же, даже, кажется, все та же сахарная бумага, все то же старое тряпье заменяет стекла во многих окнах! И если бы теперь одно из этих окон отворилось, высунулась бы оттуда рыжая всклоченная голова и послышался бы резкий голос: «Джимми! Гадкий мальчишка, я тебя до крови изобью, если ты не сойдешь с этой лестницы и не уймешь девчонку», – я нисколько не удивился бы. Меня ласкали, мне читали наставления, меня бранили сотни раз из этого самого окна. В той комнате, которую оно освещает, родилась моя сестрица Полли, когда мне было немногим больше пяти лет. В этой же самой комнате через несколько минут после рождения сестрицы умерла моя мать.
Не думайте, что рыжая женщина с пронзительным голосом была моя мать, – нет, это была моя мачеха. О своей матери я помню только, что это была женщина с темными волосами и бледным лицом. Должно быть, она была добра ко мне, потому что я нежно любил ее и до сих пор люблю. Отец обращался с ней грубо, неласково. Он часто бранил ее, даже бил так, что она кричала на всю улицу. Мне было очень жаль бедную мать, и я не понимал, за что отец так не любит ее. А между тем на самом деле он любил ее; он не ожидал, что его побои причинят ей какой-нибудь вред, и не переменил своего обращения даже тогда, когда мать начала хворать.
Глава II. Что случилось однажды в пятницу
Однажды в пятницу после обеда я, вдоволь наигравшись на улице, возвращался домой. Поднявшись по лестнице, я приготовился отворить дверь в нашу комнату, как вдруг меня остановила миссис Дженкинс; она жила вместе со своим мужем одним этажом ниже нас, но на этот раз очутилась зачем-то в нашей комнате. Она высунула голову на лестницу, сердитым голосом велела мне идти играть на улицу и заперла дверь на ключ перед самым моим носом. Это очень обидело и рассердило меня. Я начал реветь во все горло, стучать и ломиться в дверь, прося мать выгнать вон гадкую Дженкинс и дать мне хлеба с патокой. На мои крики мать подошла к двери.
– Не шуми так, Джимми, – сказала она мне ласковым голосом, – я больна, у меня болит голова. Вот возьми, купи себе пирожок!
Услышав у ног металлический звук, я нагнулся и увидел, что мать просунула мне монету сквозь щель под дверью. Я схватил монетку и побежал купить себе пирожок.
Долго играл я на улице, но, наконец, соскучился и опять вернулся домой. Не успел я добраться по нашей лестнице до первого этажа, как меня обогнал какой-то высокий господин весь в черном; он, видимо, торопился, шагал через две-три ступеньки и постучался у наших дверей. Ему отворили, и он опять запер за собой дверь. Я сел на ступеньку лестницы и стал поджидать, когда он уйдет прочь. Но он не уходил, и я ждал до тех пор, пока не заснул. Отец, вернувшийся в этот вечер позднее обыкновенного и под хмельком, нашел меня спящим на лестнице и принялся громко бранить мать за то, что она не заботится обо мне.
– У матери кто-то есть, отец, – заметил я.
– Кто-то есть? Кто такой? – спросил отец.
– Какой-то господин с такой белой штукой на шее, и сапоги у него скрипят. Миссис Дженкинс тоже там.
Отец вдруг стал кроток.
Мы сошли вниз и постучались в дверь к старому Дженкинсу. Он вышел к нам заспанный, протирая глаза, и тотчас же втащил отца в свою комнату.
– Вы были наверху, Джим? – спросил он встревоженным голосом.
– Нет, – ответил отец. – А что там такое случилось?
– Дело дрянь! – проговорил старик все тем же встревоженным голосом. – Моя старуха не велела мне пускать вас туда. Она и за доктором послала. Там собралось много женщин, да доктор всех выгнал, говорит, нужны тишина и покой.
– Доктора всегда это говорят, – равнодушно заметил отец.
Это спокойствие, кажется, не понравилось мистеру Дженкинсу.
– Ничего не понимает! – проворчал он сквозь зубы. – Ну, как тут приготовить его понемножку!
И затем, обратившись к отцу, сказал решительным голосом:
– Надо вам знать, Джим, что там плохо, совсем плохо! – он указал пальцем на потолок.
На моего отца подействовали не столько слова мистера Дженкинса, сколько тон, которым они были произнесены. Он, видимо, был поражен до того, что не мог говорить. Отец снял шапку и присел на стул возле окна, держа меня на коленях.
– Она вас все ждала, – проговорил Дженкинс после минутного молчания. – Чуть стукнет наружная дверь, она сейчас: вот это мой Джим! Это его походка! Я знаю!
– Она меня ждала? Меня хотела видеть? Как это странно! – воскликнул отец.
– Она говорила и еще более странные вещи, – продолжал Дженкинс, – она говорила: «Я хочу поцеловать его, я хочу, чтобы он держал меня за руку, я хочу помириться с ним перед смертью!»
Отец быстро вскочил со стула, прошелся два-три раза по комнате – так тихо, что едва слышно было, как его кованые сапоги прикасались к полу, – остановился спиной к Дженкинсу и лицом к картине, висевшей на стене, и простоял так несколько минут.
– Дженкинс, – сказал он наконец, продолжая смотреть на картину, – доктор всех прогнал оттуда… Я боюсь идти туда… Сходите вы, позовите свою жену!
Дженкинсу, видимо, неприятно было исполнять это поручение, но ему не хотелось своим отказом тревожить и без того огорченного отца. Он вышел из комнаты, и вскоре мы услышали шум его шагов, поднимавшихся по лестнице. Через некоторое время он вернулся в комнату вместе с миссис Дженкинс. Увидев нас, она всплеснула руками, упала на стул и начала громко рыдать. Я ужасно перепугался.
– Что же мама? Встала теперь? – спросил я у нее.
– Встала? Нет, мой бедный ягненочек, – ответила она, задыхаясь от слез, – нет, бедный сиротка! Она никогда уже больше не встанет.
На минутку отец отвел глаза от картины и взглянул на миссис Дженкинс, как будто хотел что-то сказать, но промолчал.
– Она умирает, Джим, – продолжала Дженкинс. – Доктор говорит, что нет надежды спасти ее!
И миссис Дженкинс снова зарыдала. Старый муж ходил вокруг и старался ее утешить. Я не очень хорошо понял, что она сказала, но слова ее почему-то сильно перепугали меня, я подбежал к ней и спрятал голову в ее коленях. Отец, казалось, не обращал на нас внимания. Он прислонился лбом к стене, и вдруг я услышал странный звук: «пит, пат, пит». Картина, которую он так внимательно разглядывал перед тем, была приклеена к стене только верхней частью, нижний угол ее завернулся, и, вероятно, слезы отца, падая на этот угол, производили странный звук: «пит, пат, пит».
Вдруг он сделал усилие над собой, вытер глаза носовым платком и повернулся к нам.
– Доктор наверху? – спросил он.
– Да, конечно, неужели я бы оставила ее одну!
– Я пойду туда, – решительным голосом проговорил отец.
– Нет, не ходите, Джим, – убеждала Дженкинс, – доктор говорит, что ей нужен покой, что всякое волнение усиливает ее страдания.
– Говорю вам, что пойду, – повторил отец. – Бедняжка! Она хочет держать ту руку, которая так часто била ее! Она просит меня помириться! Подождите здесь, миссис Дженкинс, может быть, ей надо сказать мне что-нибудь по секрету.
Он вышел из комнаты, но в эту самую минуту сверху раздался нетерпеливый голос доктора.
– Миссис, как вас там! Идите скорее сюда! Нужно же ей было уйти именно теперь!
Миссис Дженкинс вскочила с места и бросилась наверх, за ней пошел и отец.
Недолго пробыл он наверху. Скоро шаги его снова раздались по лестнице, и он вернулся к нам. Он взял меня на колени, облокотился на стол, закрыл лицо руками и не говорил ни слова.
Дело было в середине сентября; вечера становились темны и холодны. Мы все трое сидели молча. Старый Дженкинс мастерил клетку для канареек.
Вдруг отец встрепенулся и неожиданно проговорил:
– Боже мой, Дженкинс, как мне тяжело, я не могу выносить больше, меня душит!
Он развязал свой толстый шейный платок.
– Я не могу больше выносить ни минуты. Ей-Богу, не могу!
– Я бы на вашем месте, Джим, прошелся немножко по улице, так, минут десять. Давайте я с вами пойду!