Евгений Пермяк - Бабушкины кружева (сборник)
Клава, тонкая, легкая и собранная девушка, прибежала, конечно, первой. И этому способствовала не столь резвость ее ног, сколько короткое платье. Сибирь тогда носила чуть ли не с семи лет платья и юбки до пят.
Борьба, перетягивание каната, перепляс были приняты тоже с большим воодушевлением.
Главные номера мы приберегали ко второму отделению.
Антракт был длинный и непохожий на все цирковые антракты. Люди ели, пили, закусывали, водили хороводы, плясали, кое-кто учинял небольшие драки. Артисты подкреплялись вместе со зрителями.
Второе отделение начал Султан дрессировкой Бим-Бома. Султан по мере своих возможностей оделся в национальное башкирское платье. Шила одежду Султану счастливая жена возвратившегося Егорши. Сам Егорша, одетый казахом, выводил сначала меня, а потом остальных, так сказать, "тоже животных". Я брыкался, не желал плясать, ржал, не слушался приказаний Султана, но хлыст делал свое дело, и я даже прыгал в обруч.
Эта "интермедия", если так можно назвать наше балагурство, подготовила выход Рыжика и коровы Пестрянки.
Рыжика вывели украшенного лентами. Султан проскакал на нем по арене, а затем повторились известные номера. На Рыжика садился Егорша, Рыжик ложился на спину. Затем он становился на дыбы и делал пять шагов и два оборота. И, наконец, коронные "хи-хи" и пляска.
Рыжика сменила Пестрянка с вызолоченными рожками и копытцами, с бантом на хвосте и при больших серьгах в ушах. Она, легко прыгнув раз, пять в обруч и, видимо, устав, жалобно замычала, будто прося о пощаде. Это было принято как нечто задуманное, и Пестрянку проводили шумными аплодисментами.
Заключала программу Стася. Она надела все свои юбки и все "драгоценности", купленные нами и вывороженные ею у доверчивых молодаек, томящихся в невестах-неудачницах. Вместе с нею вышли четыре гармониста и трое с гитарами. Нашлись и такие. Нашлись и сумели сыграться. Стася плясала "цыганочку". Пляске предшествовал холостой выстрел из шомполки, после которого я пал "замертво" и ожил, как только Стася появилась на арене цирка.
Можно по-разному судить о Стасиной пляске. Она в сравнении с русскими танцевала слишком вольно. Стася делала такие резкие повороты и смелые па, что матери в воспитательных целях плевались, а отцы, широко раскрыв глаза, восклицали: "Змея!", "Волчок!", "Обезьяна!" А мне хотелось сказать: "Кошка!", потому что на свете нет, во всяком случае я не мог представить, более гибкого тела. Ее талия была немногим толще нормальной шеи, а смуглые тонкие ноги не оскорбляли глаз, когда она, кружась, показывала, что жирные бабушкины щи не утяжелили ее веса и она как была, так и осталась "черной немощью на палочных ножках", демонстрирующих сейчас такую танцевальную резвость, что настроенные критически и даже озлобленно критически зрители смолкали, невольно любовались тем, что было по-настоящему красиво.
Стасю вызывали снова и снова. И она, ничего не жалея из своего плясового запаса, танцевала и "Выйду ль, выйду я на реченьку" и "Светит месяц, светит ясный". И каждый раз эти русские пляски, бытующие в бесконечных кадрилях, она, танцуя, "пересказывала" по-своему.
Султан до того откровенно проглядел на Стасю все свои глаза, что даже кто-то сказал, имея в виду того и другого: "Неужели такая кукла на пружинах достанется этому кунгану?"*
______________
* Медный чайник для омовения.
Представление кончилось общим выходом "артистов", певших в ускоренном ритме "Вперед, заре навстречу".
Мы, счастливые, вместе с нашими однодеревенцами возвратились пешком в Лисянку. Стася вела Пестрянку. Султан навьюченного узлами с костюмами и реквизитом Рыжика.
Но на этом не кончился день.
Вечером, когда спала жара, я отправился через камыши на озеро посмотреть на диких утят. Еще с весны, когда в камышах стояла вода, я ходил туда подкармливать бабушкину "гулящую" утку. Она тоже не имеет прямого отношения к этому рассказу, но все же просится в него.
Среди всех бабушкиных уток была одна маленькая, юркая, подвижная уточка, названная "гулящей", потому что она, не в пример домашним уткам, неслась в камышах и там выводила своих утят. И на этот раз отцом ее утят оказался дикий селезень. И я ходил на озеро, чтобы бросить хлеб или зерно или просто полюбоваться потомством "гулящей" утки. Утята не дичились. Не даваясь в руки, они все же подплывали вслед за матерью достаточно близко. Так было и на этот раз. Взбудораженный дневным цирковым представлением, я искал тишины. А тишины там было хоть отбавляй. Даже слышался шелест крыл стрекозы. Я позвал, крякая при помощи рук и рта, "гулящую" утку, и она приплыла вместе с утятами. Жадная, голодная, выйдя на берег, громко крича, требовала пищи. Я выгреб из кармана овес и насыпал его на расчищенную от травы площадку, затем стал крошить и бросать пшеничный калач.
Утята рвали друг у друга куски. Дрались. Они уже подросли. И я знал, что скоро наступит день, когда на этой площадке я поставлю сетку с обручем и, захлопнув утят, доставлю их бабушке.
Размышляя, как это сделать, я услышал шорох шагов. "Уж не лиса ли?" подумал я. Эти разбойницы охотятся и на утят. Притаился в камыше. Подобрал тяжелое сырое корневище. А вдруг удача?.. Мало ли... Мне уже доводилось в весеннюю пору, когда степь стояла залитая талой водой, взять живьем кумушку и додержать ее до зимы, до "делового" волоса, то есть до того времени, когда лиса вылиняет и ее мех станет "деловым", пригодным в дело.
Шорох и шаги все ближе и ближе. "Ага, думаю, учуяла утят. Давай, давай, посмотрим, кто кем поживится".
Пока я так размышлял, вдруг кто-то закрыл мои глаза, а затем повалил меня в камыши.
Это была Стася.
- Лебедь! - сказала она. - Белая птица! Золотое утро! Голубое небо! Сладкий сон!
- Ты это что, Стаська? - спросил я.
А она, обвив мою шею тонкими, цепкими руками, сказала:
- Разве не видишь? Разве не понимаешь, для кого я танцую, для кого пою, для кого гадаю, для кого я не убегаю на Дон, где ждет меня моя мать, где кочуют мои братья?..
Я солгу, если скажу, что мне очень хотелось высвободиться из объятий Стаси: хотя я и сделал такую попытку, но ее сильные и душистые руки будто замкнулись намертво.
- Тебя удушу... Сама в озере утону... Одна жизнь на земле... Одна радость у жизни...
Мне почему-то стало душно. Закружилась голова. Клава тоже однажды обняла меня. Но это было совсем другое. Она не душила и не кричала так судорожно, а тихо и, кажется, даже шепотом сказала:
- Через два года я буду совсем уже большой, и мне хочется, чтобы вы считали меня своей невестой, ни на кого не обратили внимание...
И я сказал тогда:
- А зачем мне это нужно?..
И мы пошли через березовую рощу, потом по пшеничной меже, потом через другую рощу. Потом мы сидели в камышах, и Клава причесывала меня то на прямой пробор, то на косой, то зачесывала волосы назад, ища лучшую прическу для того времени, когда я стану начальником станции, а она будет работать там же кассиршей.
Хотя я никогда не мечтал быть начальником станции, равно как и вообще железнодорожником, но мне это казалась возможным и даже логичным. Почему же, в самом деле, не жить при станции, в хорошей квартире, с печами, отопляемыми каменным углем, и не жениться на Клавочке, которая так же, как и ты, будет получать жалованье и тут же перед приходом поезда продавать билеты? А все остальное время можно сидеть рядом и в долгие зимние вечера читать вслух интересные книги. Пять страниц - она, пять страниц - я. Это очень интересно, а главное - красиво.
Другое дело - то, что предлагала Стася. А она, перебравшись на мои колени и прильнув ко мне всем своим существом так, что трудно было поверить, существует ли мое существо, рисовала совершенно другой идеал счастья.
Она предлагала мне выкрасть казенную лошадь Рыжика, запрячь его в хозяйский ходок с плетеным коробком, погрузить наше имущество, затем привязать цирковую корову Пестрянку, а по пути прихватить и хозяйскую собаку Соболя, а затем в одну из безлунных ночей, которые вот-вот наступят, бежать вдвоем на Дон.
- А зачем? - спросил я.
- Жить, - ответила она, - жить!
- А где?
- В таборе!
Тут я Стасю пересадил с моих колен на траву. Мне хотелось по-хорошему втолковать ей, насколько несостоятельны ее желания, рассказать, что я собираюсь учиться, а затем стать горным техником, а может быть, даже горным инженером на родном Урале. У меня была потребность втолковать ей, что даже предложение Клавы перейти на железную дорогу и стать начальником станции вызывает у меня раздумье. Но я почему-то сказал:
- А что мы будем есть? На что мы будем жить в таборе?
- Золотой ангел! - ответила она. - Цирком! Рыжик пляшет. Я пляшу. Пестрянка в обруч скачет. Потом ты в колпаке песню поешь. Я в бубен деньги собираю... Другую лошадь купим. Воз хлеба привезем. Все рады будут!
Мне захотелось встать и уйти, но что-то заставило остаться. Может быть, желание узнать, как могла прийти такая блажь в ее в общем-то умную голову, как она могла подумать, что я могу стать бродячим шутом и кривляться на базарах. Неужели эту игру в цирк, это сегодняшнее представление на полустанке она приняла всерьез и увидела в этом призвание моей жизни?