Борис Житков - Виктор Вавич (Книга 2)
- В чем мой грех? - крикнул Сорокин.
Пристав поднялся в одном сапоге, другой он держал за ухо.
- Грех мой в чем? - крикнул еще громче Сорокин.
- Да я тебе не судья, не судья, Христос с тобой, - скороговоркой заговорил пристав.
- Не можешь сказать? Нет? - крепким солдатским голосом гремел Сорокин. - А нет, так к чему поношение? Поношение зачем?
Пристав краснел.
- Взятки кто брал? - Сорокин топнул ногой вперед. - Не я! Вот он крест и икона, - Сорокин махнул шапкой на образа, - поджигательством я не грешен, сам ты, сам ты... - задыхался уж Сорокин, - сам ты... знаешь, сукиного сына, кто поджигает. Не знаешь? Сказать, сказать? Я двух арестантов поставлю - они тебя в плевке, прохвоста, утопят! Господину прокурору! Что? Сам, стерва, на стенку полезешь! Полезешь! Ах ты, рвань! - и Сорокин замахнулся фуражкой.
Пристав, красный, с ярыми глазами, мигом махнул сапогом, и сапог стукнул по крепкому плечу, отскочил, а Сорокин уж толкнул, и пристав сел с размаху, и ахнула кровать. Сорокин уж ступил коленом на толстую ляжку, но пристав, плюя словами, кричал:
- А зятя, зятя твоего? Кто? Кто? А?
Сорокин вздохнул всем телом и выпученными глазами глядел на пристава.
- Что? Что? - кричал уж пристав, вставая. - А ты в морду лезть. Сол-дат!
У Сорокина были слезы в глазах.
- Вон! - заорал всем нутром пристав и размахнулся ботфортом, и полетела чернильница со стола.
Сорокин бросился в двери, в сенях уж торчали двое городовых. Сорокин нахлобучивал фуражку.
- Вон его! - орал вслед пристав, и сапог пролетел в сени. Городовой звякнул дверью, и Сорокин махнул одним шагом через всю лесенку.
Сорокина понесли ноги по улице, завернул в переулок, еще влево, на людей не глядя, где б их поменьше. Сзади как ветром холодным мело и гнало. И вот уж липкая грязенка и мокрые прутики, голые кустики. Сорокин не узнал городского сада, как по чужому месту заходил, и, когда три раза прошел мимо заколоченной будки, увидал, что кружит. Сел на скамейку, отломил прутик, зажевал, закусал вместе с губами. Опять вскочил и уж не по дорожке, а сквозь кусты пошел напролом. Но идти было некуда - черная решетка расставилась за кустами, а за ней проходят люди. И глядят. Сорокин повернул назад, цеплялся полами за кусты, вышел вон из сада и пошел наискось по площади, в глухую улицу, зашагал по ней ходко, вниз. И вдруг сзади:
- Петр Саввич!
Сорокин прибавил шагу и вобрал голову в воротник, по самые уши.
"Бежит сзади. Не признаюсь, - решил Сорокин, - дураком так и пойду, будто не я".
- Петр Саввич! - совсем забежала вперед, в самое лицо. Какая-то... улыбается.
Петр Саввич моргал бровями и не узнавал.
- Ну? Не узнали? Тайку Вавич не узнали? - и Тайка бежала, пятясь задом, и глядела в самые глаза Сорокину. - Вы не к нам, Петр Саввич? Идемте... Это ничего, что никогда не бывали!
Сорокин вдруг встал. Он узнал Тайку. И сразу покраснело серое лицо. Он замахал рукой вперед:
- Я туда, туда... Туда мне надо. У Тайки осунулось лицо.
- Куда? - тревожным шепотом спросила Тая.
- Туда... к чертям! - и Сорокин шагнул решительно. Застукал тяжелыми сапогами по мосткам. Он вышел на порожнее место. Двойным звоном постукивал молоток в черной кузнице на отлете, и тощая лошаденка на привязи стояла недвижимо, как деревянная. Петр Саввич стал загибать влево, топтал грязь по щиколотку.
"Губернатору сказать. Прийти и сказать: ваше превосходительство... все напраслина..." - И тут вспомнился сапог. "Никуда, никуда! А вот так и иди, сукин сын, - думал Сорокин, - иди, пока сдохнешь. Идут вон тучи: куда-нибудь, к себе идут. И церковь вон стоит - при месте стоит и для чего... А ты иди, иди и все тут! - подгонял себя Сорокин. - Никуда, иди, сукин сын. Греха нет, а все равно сапогом".
Он сам заметил, что взял направление на церковь - белую на сером небе. Он уж шел по кладбищу, по скользкой дорожке, и смотрел на понурые, усталые кресты. И вот решетчатый чугунный знакомый крест. Женина могилка. Спокойно и грустно стоял крест, раскрыв белые объятия.
- Серафимушка! - сказал Сорокин и снял шапку.
Холодный ветер свежо обдул голову. Он смотрел на белый крест, казалось, что стоит это Серафима, стоит недвижно из земли и без глаз глядит на него: что, дескать, болезный мой?
Сорокин сел на край могилы. И вдруг показалось, что один, что нет Серафимы, а просто крест чугунный, и белая краска облезла. Он сидел боком и глядел в грязь дорожки. И вспомнил, как в родильном лежала уж вся простыней закрыта. Как туда вез и руку ему жала от боли, "Петруша, Петруша" приговаривала. И опять боком глаза видел белые Серафимовы объятья и двинься ближе и обоймет. И слезы навернулись, и дорожки не стало видно, а вот близко-близко руки Серафимушкины.
Самовар
- ВСЕ равно фактов нету! - Филипп сказал это и кинул окурок в стакан. Наденька сидела, не раздеваясь, в мокром пальто, и глядела в пол. Разговоров этих я во как терпеть не могу. - Филипп встал и провел пальцем по горлу, дернул. - Во как!
Он шагнул по комнате и без надобности крепко тер сухие руки полотенцем.
- Убитые, убитые! - иронически басил Филипп. - Я вот пойду сейчас или тебя, скажем, понесет - и очень просто, что убьют. Вот и будут убитые, а это что? Факт? Пойдет дурак вроде давешнего и давай орать: вооруженное восстание! Трупы на улицах! Баррикады! Такому пулю в лоб. Провокатор же настоящий. А он просто дурак... и прохвост после этого.
Надя все глядела в пол. Молчала. Скрипнула стулом.
- Конечно, с револьвером против войск не пойдешь... - пустым голосом сказала Надя.
- Так вот нечего, нечего, - подскочил Филипп, - нечего языком бить. И орать нечего!
- Я ж ничего и не говорю, - пожала Надя плечами.
- Ты не говоришь, другой не говорит, - кричал Филипп, - а выходит, что все орут, дерут дураки глотку, и вся шушваль за ними: оружия!
- Ну а если солдаты... вон в Екатеринославе в воздух стреляли...
- А народ врассыпную? - Филипп присел и руки растопырил. - Да? Так на черта собачьего им в них стрелять, их хлопушкой распугаешь. В воздух! А трупы? А трупы эти со страху поколели? Да?
Наденька подняла огонь в лампе. Огонь потрескивал, умирая.
- Я пойду! - сказала Надя и вздохнула. Она встала.
- Куда ты пойдешь? Видала? - и Филипп тыкал пальцем в часы, что висели над кроватью. - Сдурела? Половина десятого. На! - И Филипп снял часы и поднес к погасающей лампе. - Во! Двадцать семь минут. Какая ходьба? Шабаш! Сиди до утра.
- Ну это мое дело. Чепуха, ну переночую в участке и все. - И Надя решительно пошла к двери.
- Да слушай, брось. Ей-богу! Валя! Товарищ! Да я силом должен тебя не пустить. - И Филипп загородил дверь. - Давай сейчас лампу нальем, самовар взгреем. Верно! И за мной чисто - никто сюда не придет. Брось ты, ей-богу! - и он тихонько толкал Надю в плечо назад.
Надя отдергивала плечо, отводила Филиппа рукой и двигалась к двери.
- Ладно мне трупы строить, - вдруг зло сказал Филипп и дернул Надю за плечо рывком, и она повернулась два раза в комнате и с размаху села на кровать. Она подняла раскрытые глаза на Филиппа и приоткрыла рот, и вдруг ярое лицо Филиппа стало в мелких улыбках - все лицо бросилось улыбаться, и Филипп быстро сел рядом. - Наденька! Голубушка! Да не могу ж я этого! Не могу я терпеть этого! Господи Боже ты мой! Да нет. Не могу... чтоб в такой час. Да ведь я ж отвечу за это! Наденька, на самом деле.
Лампа трескала последним трепетом огня и вздрагивали вспышки. Филипп то обнимал Надю сзади за плечи, то вдруг бросал руку. Он подскочил к лампе, поднял огонь и снова уселся рядом - Надя не успела привстать.
- Да побудь ты со мной! Что же я, как шельма какой, выходит, в участок, что ли, от меня... так выходит? Не веришь, что ли, выходит? Выходит, я тебе верю во как! - И Филипп сжал Надину руку повыше кисти. Надя задохнулась, не крикнула. - А ты мне, значит, никак. Наденька! Слышь, Наденька, - и он крепко тряс ее за плечо. - Надюшка, да скажи ты мне: вот побеги ты, Филька, сейчас через весь город и принеси мне... с дороги камушек, и я тебе побегу, босой побегу, и через всех фараонов пробегу, и сквозь черта-дьявола пройду. Хочешь, хоть сейчас? Пропади я пропадом! - И Филипп отдернулся, будто встать. - И смотрю я на тебя, ей-богу, маешься, маешься, родная ты моя, за чего, за кого маешься? И чего тебе в самом, ей-богу, деле, чего тебе! И куда тебе идти? Сымай ты салоп этот, ну его к черту, - и Филипп в полутьме рвал пуговки с петель на Наденькиной застежке. Он почти сдернул его с плеч, вскочил волчком. - Я сейчас лампу на щуп налью. Один момент... Момент единственный... - и Филипп звякал жестянкой, присев в углу с лампой. - Эх, Наденька ты моя! - вполголоса говорил Филипп; уж лампа горела у него в руках. - Эх, вот она: раз и два, - и он обтер лампу и уж брякал умывальником в углу у двери. - Да скидай ты салоп этот.
Наденька все недвижно сидела и следила глазами, как во сне: и видела, как чудом завертелся человек и как само все стало делаться, что он ни тронет, и не понимала слов, которые он говорил.
- Давай его сюда,- говорил, как катал слова, Филипп, и салоп уж висел на гвозде. - Сейчас самовар греть будем. - И он выкатился в коридор, и вот он уж с самоваром и гребет кошачьей хваткой красные уголья из печки. Давай, Надюшка, конфорку, давай веселей, вона на столе! Эх, мать моя! Филипп дернул вьюшку в печке, ткнул трубу самоварную, прижал дверкой. Чудо-дело у нас, во как! А чего у меня есть! Знаешь? - и Филипп смеялся глазами в Надины глаза, и Наде казалось - шевелится и вертит все у него в зрачках: плутовство детское. - А во всем городе хлеба корки нет? Да? А эвона что! - и сдобную булку выхватил из-за спины Филька. - Откеда? А вот и откеда! Бери чашки, ставь - вон на полке.