Альберт Лиханов - Собрание сочинений в 4-х томах. Том 2
— А Зины нет! — заплакала Лена. — И меня не будет.
— Всех нас не будет! Так что теперь — ложиться и помирать?
— Нет, Федя, — сказала она, — сытый голодного не разумеет. В нашем интернате не до оазисов. — Она подумала, посмотрела на Федора жалеючи и добавила: — Грех нам оазисы создавать.
— Да кто, — закричал Федор, — кто тебе вдолбил эту чушь?! Ты же от себя отрекаешься! А ты сильная, я видел! Разве же мало здоровых людей, несчастных более вас! Да ежели все будут убиваться! В могилу глядеть!
На них оборачивались, но Федор никого не замечал, кроме Лены, и нежность рвалась через край. Сердце замирало от боли, от жалости к этой девчонке, и чем беспомощней она была, тем больше любви рождалось к ней в Федином сердце.
— Сегодня солнечное затмение просто! — говорил он, задыхаясь. — Думай так: затмение, и все. Видишь: руки у тебя снова холодные, как тогда! Да проснись! Посмотри вокруг! Вспомни, черт возьми, Островского: жизнь дается только раз! Жить же надо! Жить!
Федя почувствовал, что вот-вот сорвется и заплачет, резко развернул каталку и погнал ее перед собой. Он плакал молча, кусая губы, чтобы не издать ни единого стона, и бежал что есть мочи, только посвистывали спицы в колесах, Федор плакал от отчаяния, что не может убедить Лену, не может сломать ее беды, и сам, сам ощущал неотвратимое приближение горя. Откуда?
Он знал, откуда.
Там, в их райончике, за плотной стеной старых акаций, гремели бульдозеры, ахал круглой кувалдой подъемный кран. Там сносили старое, чтобы построить новое.
Но новое не всегда радость. А старое терять нелегко. Особенно, если оно окрылило твою любовь.
Они приближались к дому Лены, а навстречу им, размахивая руками, бежали трое: папка, мамуля и Вера Ильинична.
Лена вспомнила — письмо упало на пол. Родители, не найдя ее, обнаружили листок, помчались звонить Вере Ильиничне, та тут же приехала. Они все знали, все успели сообщить друг другу, и у каждого теперь глаза были круглые от ужаса.
Вот близкие люди, а все-таки какие разные! Мамуля, едва подбежав, крикнула Федору:
— Зачем вы ее туда повезли?
А папка сказал совсем другое:
— Спасибо, что не оставил Лену.
Федя смолчал, а Лена не могла увидеть его лица. Вера Ильинична! Она смотрела на Веру Ильиничну, разглядывала ее пристально, хотела задать свой единственный вопрос, и, странное дело, чем дольше вглядывалась в лицо учительницы, тем меньше хотелось ей спрашивать.
Учила Веру Ильиничну Лена, еще в шестом классе учила, не жалеть, говорить правду, а теперь вот сама Вера Ильинична урок ей преподносит — на ту же тему, о жалости. В самом деле, коли посмотреть на дело рассудочно, что она выиграла, Вера Ильинична? Лена все равно бы про Зину узнала, рано или поздно. Учительница, наверное, клянет себя за ошибку. Но все-таки ошибка ее добрая. Не решилась, пожалела, отложила. Пощадила.
Лена шептала ей тогда про Федора. Сказала это «Да-да-да!». Солнце Лену слепило, все казалось таким прекрасным… За что же Веру Ильиничну судить? За добро? О чем же ее спрашивать?
Они подошли к подъезду, Лена услышала голос Федора:
— До свидания.
Лена развернула коляску, Федя стоял шагах в десяти — черноволосый, в светлой рубашке и потертых джинсах. И глаза у него усталые были. И руки висели плетьми.
Будто кто бичом над ухом щелкнул — Лена вздрогнула, поняла: сегодня Зину потеряла, а теперь… Как за соломинку, схватилась за ту свою идею — ей об оазисах думать не дозволено, грешно, — но ничего не выходило, не получалось ничего, выдумка эта водой сквозь пальцы катилась, в ладонях ничего не оставляя, а Федор, вот он, живой Федор, отступил назад — на шаг, еще на шаг.
— Федя, — сказала Лена глухо, — Федя, что же будет?
— Я приду! — крикнул он, отступая. — Ты не волнуйся, я приду.
Федор повернулся и побежал, а коляска Лены тихо повернулась к дому, сильные отцовские руки подхватили ее, и она поплыла в воздухе. Лена ощутила запах табака и колючую щеку отца. Она показалась себе маленькой, совсем маленькой в крепких отцовских объятиях. Ей захотелось заплакать, и она заплакала, светло и тихо, как плачут дети, когда боль и обида уже прошли и слезы льются просто так, без тяжести и беды.
Сквозь такие слезы проступает улыбка, будто сквозь тучи пробивается солнышко. И в чистых глазах земля становится черней, трава зеленей, и голубей становится речка. И с плеч спадает тяжесть.
Ты ведь не один. А когда не один, не так трудно, как кажется поначалу. Они вошли в комнату, сели на диван, и Вера Ильинична потупилась.
— Дай я тебя поцелую, — сказала вдруг Лена и почувствовала, как дрогнула рука той, которую она звала классной мамочкой.
— Спасибо, — шепнула учительница, но зря она это сделала, не поняла немножко Лену.
— Дай я тебя поцелую, — сказала Лена мамуле и крепко прижала к себе, как бы передавая ей силы свои.
Мама носом шмыгнула, Лену чмокнула в ответ, тоже не поняла ее как следует.
— Дай я тебя поцелую, — сказала Лена папке и крепко прижалась к нему, словно беря себе его твердость. И тот прижал ее крепче. Шепнул: «Вот переедем — и в командировку». Он понял. Все понял, что требовалось.
Лена выпрямилась. Улыбнулась и сказала:
— Видите, как я изменилась. Лизуньей и плаксой стала. Казалось бы, надо наоборот. Все-таки девятый класс…
Она помолчала, оглядела их троих, самых близких взрослых людей, оглядела строгим и сухим взглядом и произнесла очень просто, как бы между прочим:
— Скоро сентябрь. Я уезжаю в интернат.
Мамуля глазами захлопала, а отец, понимая, кивнул.
— Я должна там быть, — твердо сказала Лена и взглянула на Веру Ильиничну.
Тогда, в шестом, Вера Ильинична носом шмыгала, а теперь сидит спокойная, прямая, даже, кажется, безразличная. Смотрит на Лену сухими глазами. И пожалуй, точней всех знает, чего добивается Лена.
Девочка, которая кажется старше взрослых.
Федор пришел через день.
Накануне начался сентябрь. Федя учился в новой школе, недоверчиво вглядываясь в новые лица одноклассников, — теперь ведь никто не знал, что отец у него — Джон Иванович, Американец, «дядя Сэм», да и батяня пока совсем другой, держится еще, так что сторониться ребят теперь было необязательно, даже вовсе ни к чему, — и Федор разглядывал их с интересом, хотя и с опаской.
После школы мамка заставила крутить дыры в новой квартире — для карнизов, для полок на кухне. Он думал, справится вмиг, но провозился, это было тяжкое дело, бетон с трудом брало даже победитовое сверло, и закончил работу только поздно ночью, да и то с помощью батяни, а наутро — снова школа, потом уроки…
Он пришел через день. К вечеру.
Вначале поднялся на голубятню, покормил птиц, выпустил полетать. Смотрел на окна Лены и тревожился — пусто там было, даже штор нет. Крикнул пару раз — молчание.
Федор спустился вниз, вошел в подъезд, позвонил.
Звонок прогремел, кажется, громче обычного. В квартире было тихо. Он снова и снова нажимал кнопку звонка, но никто не подходил и не подъезжал к двери. Федор позвонил соседям, те тоже не отвечали.
Спустился вниз, задумался и полез по водосточной трубе. Его словно ударило, когда он приник к стеклу. Голые стены, пол, яркий там, где стояла мебель, и выцветший в середине. Пол тщательно подмели, когда уезжали, может быть, даже вымыли, он тускловато поблескивал, бросая зайчики от последних лучей заходящего солнца на мелкие гвоздички обоев.
Федор оглядывал пустую комнату еще и еще раз, словно стараясь запомнить все до мельчайших подробностей. Он был там совсем немного и знал эту комнату другой. А главное, там всегда была Лена, и остальное не имело абсолютно никакого значения — где шкаф, где диван, где телевизор; главное — Лена. Вокруг нее стояло как бы сияние — радостное или грустное, — и этот свет вытеснял остальное, приглушал подробности, делал их незначительными и неважными…
Федор пригляделся: у двери, в темном углу, лежал маленький целлулоидный пупсик. Голая розовая куколка. Она лежала очень неловко — уткнувшись лицом в пол и задрав руки. Будто бросилась в отчаянии на землю.
Федя оглядел пустую комнату еще раз и спустился на землю.
Он прислонился спиной к водосточной трубе и принялся следить за голубями.
Солнце упало за акации, но небо было прозрачным и светлым, и голуби кувыркались, купаясь в воздушной лазури.
Что-то замкнулось в Федоре. Он молчал дома. Он даже ни о чем не думал. Пусто было в голове.
На уроках, когда его поднимали, он вставал, растерянный, не знающий, что сказать, и ребята уже начали похихикивать над ним, тут же присобачив кличку Угрюм Бурчеев. Но Федор и этого не слышал.
Тело его как будто потеряло способность ощущать, а душа — чувствовать. После уроков он садился в автобус и ехал в старый район. Кормил голубей, следил за их полетом и каждый день поднимался по водосточной трубе на второй этаж дома напротив.